Прекрасный
Шрифт:
В аудитории стояла гробовая тишина, нарушаемая отчетливыми всхлипываниями грудастой брюнетки.
– Э-э-э, – отмер, наконец, Василевский, сочувственно погладив дамочку по плечу, – Дмитрий. Викторович. Уточните пожалуйста, а что это вы нам сейчас прочитали?
– Марина Цветаева, «Повесть о Сонечке», – ответил Митя, украдкой взглянув на исписанную ладонь.
– Но вы же в курсе, что это женский монолог, да?
– Да? – поразился Митя. Комиссия безмолвствовала, лишь грудастая розовая дама продолжала нервно всхлипывать, то и дело прикладывая к покрасневшим глазам бумажный платочек.
Это было фиаско. Полный, лютейший провал. И, главное, на пустом же месте… читал бы спокойно своего Чацкого, но нет, надо было послушаться этого гада! Ну
– А, да, – сжав кулаки, повторил Митя. – В курсе, да
– И почему же вы его выбрали?
– Я? Ну… – я не выбирал, мысленно кричал Митя, я не выбирал, это тот козел кучерявый меня подставил! – …Я просто хотел вас, э-э-э, поразить. Простите.
– Что ж, – после небольшой паузы кивнул Василевский, – полагаю, вам это вполне удалось. А что вы поняли из этого монолога, молодой человек?
– Ничего не понял, – почему-то абсолютно честно сказал Митя. – Только то, что, наверное, не очень люблю Цветаеву.
– Ну тогда прочитайте нам то, что вы любите, – неожиданно улыбнулся Василевский. – Наверняка в вашем репертуаре есть что-то, что вам близко… что-то такое, что вам нравится с детства, может быть?
Наверное, Василевскому не стоило этого говорить. Наверное, Мите нужно было взять себя в руки и на голубом глазу сообщить комиссии, что с раннего детства ему нравятся стихи Пушкина Александра Сергеевича, годы жизни одна тысяча семьсот девяносто девятый тире одна тысяча восемьсот тридцать седьмой, и что конкретно он просто обожает «Во глубине сибирских руд», посвященное восстанию декабристов одна тысяча восемьсот двадцать пятого года. Но Василевский смотрел на него так ободряюще, так ласково, словно бы был его батей, или очкастой библиотекаршей, или воспитательницей в детском саду, гладившей его когда-то по белобрысой головенке, приговаривая: – ну ты артист, Митька, как есть артист! – и вот поэтому, и вот только поэтому Митя, не вполне осознавая, что делает, подошел к столу, взял один из пустующих стульев, поставил перед обомлевшей комиссией, легко вспрыгнул на потертое сиденье и уверенно провозгласил:
– Муха! Муха! Цокотуха! Позолоченное брюхо!
Митя плохо помнил, как вышел из белого зала, как бродил по полупустым коридорам, все время сворачивая не туда, пока кто-то не сжалился над ним и не вывел на улицу. Потом он, кажется, сел прямо на асфальт и долго молча сидел, окруженный сердобольными девчонками, наперебой предлагавшими ему кто воду, кто шоколадку. Он сидел, стиснув внезапно опустевшую голову руками, а сочувственные голоса вокруг сливались в один сплошной гул, постепенно превращавшийся в протяжный гудок поезда, готовящегося увезти Митьку-артиста обратно в Нижнее Трясово…
– Так, Цокотуха, – внезапно раздалось у него за спиной. Митя обернулся, испуганно вскочил – перед ним стояла та самая пышногрудая розовая тетка из комиссии.
– Фамилию напомни, – строго приказала она.
– Убожин…
– Зовут?
– Д-дмитрий. Викторович, – промямлил он, и зачем-то добавил: – Митя.
– Ми-тя, – медленно повторила темноволосая женщина, словно пробуя два этих немудрящих слога на вкус, – Митя… А годиков тебе сколько, Митенька?
– Се-семнадцать, – вот сейчас, сейчас она скажет что-нибудь вроде «приходи года через три, сынок»…
– Что на следующий тур приготовил?
Митя опешил.
– Я? Ну, басни, знаете, Крылов там, Михалков, потом еще… – он сбился, замолчал. Женщина молчала тоже, внимательно, словно товар на прилавке, разглядывая Митю. Митя поежился. На мгновение ему показалось, что сейчас она возьмет его за подбородок, велит открыть рот и полезет пересчитывать зубы – он видел такое в каком-то фильме про крепостное право. Но грузная взрослая женщина в розовом просто стояла и смотрела, смотрела на него, а потом негромко сказала:
– Читай свою Цокотуху, понял?
В следующий раз он нос к носу столкнулся с ней на этом же самом месте после последнего экзамена. Измученная, взмыленная, порядком осипшая абитура, выдержавшая
Входная дверь распахнулась, и на крыльцо вышли две женщины: одна незнакомая Мите, вторая – та самая розовая брюнетка из приемной комиссии. Теперь он знал, что зовут ее ужасно красиво, Маргарита Марковна Морева, и что она никакая не жена Василевского, а проректор по… ну, в общем, какой-то там проректор по какой-то там работе, он вечно забывал, как это правильно называется. Небрежным жестом пухлой руки остановив кинувшихся к ней ребят, Морева стала спускаться по ступенькам. Вторая шла рядом, кивая и внимательно слушая проректоршу, не потрудившуюся понизить голос:
– А я ему – хорошие дети, конечно, но ведь ни одного героя, Алешенька, а кто у тебя героев играть будет на выпуске, скажи на милость? Один носатый, другой толстый, третий ушастый… а этот-то хотя бы хорошенький!
– А Василевский что? – спросила ее спутница и взяла под руку. Проректорша, выразительно закатив глаза, продолжила:
– А что Василевский… Повздыхал для вида, и говорит – ладно, Марго, уболтала, ушастого вычеркиваем, берем это твое, м-м-м, убожество – Маргарита Марковна со значением взглянула на остолбеневшего Митю, и начальственные дамы проплыли дальше, к черному автомобилю, притормозившему у тротуара.
– Ну че, убожество, выдыхай, – громко и как-то очень недобро рассмеялся стоявший рядом питерский, ожидаемо прошедший в финал. – Твоя хорошенькая мордашка затмила чьи-то ушки. Смотри, отблагодарить не забудь свою… благодетельницу.
Убожество. О том, что Митя попал на курс только лишь потому, что приглянулся Моревой, а Василевский сходу окрестил его «убожеством», стараниями ненавистного питерского Владика все студенты знали уже к концу первой учебной недели. Педагоги, видимо, знали тоже – Митя был уверен, что, улыбаясь ему в лицо, за спиной они презрительно тянули «ну и убожество». Первые два года он не вылезал из института, днюя и ночуя на занятиях и репетициях, еле-еле доживал до сессии, кое-как сдавал ее, удостаиваясь от Василевского лишь пренебрежительного «ну и ты, Митенька, у нас тоже, э-э-э, молодец». С третьего курса, став посвободнее, он начал ходить по бесконечным пробам и кастингам, раз за разом выслушивая «спасибо, мы вам перезвоним»… Проклятая Москва! – сердито думал Митя, сбегая по лестнице, на ходу застегивая куртку, – проклятая, проклятая Москва! Из Митьки-артиста она превратила его в убожество, жалкого неудачника, позор всего курса, вечное посмешище, над которым к тому же дамокловым мечом висела грядущая неминуемая расплата с Маргаритой Марковной, чей пристальный темный взгляд он то и дело ловил на себе… и уж конечно больше всех виноват в этом был Влад Кривошеин, очаровашка Владик, у которого все всегда получалось, которого все любили, и обойти которого у Митеньки вышло лишь один раз, когда его утвердили на роль Эдварда Саншайна в «Закат на рассвете», а Владика, ноздря в ноздрю дошедшего с Митей до ансамблевых проб, в итоге не взяли даже в групповку «молодых аристократов, товарищей Эдварда по пансиону»… нет уж, прочь, подальше от Влада и его гадких шуточек, лучше он пораньше поедет в театр и попробует поспать в гримерке – до шести часов, когда туда начнет подтягиваться народ, оставалась еще уйма времени.
Мужской этаж встретил Митю блаженной тишиной. Разумеется, здесь никого сейчас не было, только от костюмеров доносилось сердитое пыхтение утюга – видимо, кто-то из девочек уже отпаривал костюмы к вечернему спектаклю. Довольно посвистывая, Митя прошел в свою гримерку. Она ожидаемо была пуста, лишь по трансляции что-то нечленораздельно орал режиссер Говоров, репетировавший сейчас на основной сцене свою новую постановку. Митя прикрутил звук, и, улегшись на продавленный диван, уже совсем было начал засыпать… но тут прямо над его многострадальной головой зажегся свет.