Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса
Шрифт:
– Ведь я говорил твоей матери, что тебя надо поскорей выдать замуж!
Слезы брызнули у нее из глаз.
– Ну, ну, девочка, я вовсе не собирался тебя ругать. Ты повинуешься природе – и права. Природа велит рожать, а не выходить замуж. Замужество – дело казенное…
Амелия смотрела на него непонимающим взглядом; две крупные слезы медленно ползли по ее лицу.
Он отечески похлопал ее по щеке:
– Я хочу сказать, что меня как слугу природы это радует. С моей точки зрения, теперь ты делаешь нечто полезное и нужное. Но поговорим о более существенных вопросах. – Тут доктор дал ей необходимые указания. – А в случае надобности, если ты не будешь знать, что делать, пошли за мной.
Он стал спускаться с лестницы; Амелия остановила его и сказала со страхом и мольбой:
– Ради Бога, сеньор доктор, не рассказывайте никому в городе…
Доктор Гоувейя остановился:
– Ну, разве ты не дурочка?… Ладно, ладно, я тебя прощаю. Это логично при твоем характере.
Слова его, хотя и не вполне понятные Амелии, были полны доброты; они в каком-то смысле оправдывали ее; в них чувствовалось снисхождение ласкового дедушки; успокаивала ее также уверенность доктора: он обещал ей полное здоровье; его седая борода походила на седины Бога-отца и внушала веру в его непогрешимость; это придавало силы, укрепляло ощущение внутреннего покоя, которым она наслаждалась после своей истерической исповеди в часовне Пойяйса.
Ах, конечно, сама Пресвятая дева, сжалившись над ее муками, велела ей отдать свою израненную душу в ласковые руки падре Феррана! Ей казалось, что там, в его синей исповедальне, она оставила всю горечь, все страхи, весь груз черных дум – все, что душило и убивало ее. Каждое слово аббата разгоняло тучи, обложившие весь ее небосвод; теперь над ней сияло голубое небо, а когда она молилась, пречистая уже не отворачивала от нее гневный лик. У аббата была удивительная манера исповедовать! Он держал себя совсем не так, как положено жрецу грозного божества; в его речах было что-то женственное, материнское, умиротворяющее. Он не рисовал мрачных картин адской бездны; напротив, теперь перед ней простиралось бескрайнее милосердное небо, двери которого были широко распахнуты, а многочисленные тропы к нему так легки и приятны, что лишь мятежное упрямство отказалось бы вступить в одну из них. Бог представал в образе доброго, улыбающегося прадеда; пречистая дева была чем-то вроде сестры милосердия; святые – гостеприимными соседями. То была религия приветливая, полная милосердия; по словам аббата выходило, что одной чистой слезы достаточно, чтобы искупить целую греховную жизнь. Как это не похоже на угрюмое вероучение, которое с самого детства отравляло страхом ее душу! Так же не похоже, как эта деревенская часовенка – на каменную громаду собора! Там, в старом соборе, многоаршинная толща стен отделяла молящихся от жизни и природы; все вокруг было темно, печально, все дышало покаянием, со всех сторон глядели суровые лики святых. Радость не имела туда доступа; ни голубое небо, ни птицы, ни свежий воздух полей, ни улыбка; если там и бывали цветы, то искусственные; у входа всегда стоял сторож, чтобы отгонять собак, и эти добрые животные не могли войти в церковь; даже солнце было оттуда изгнано, и скудный свет, допускавшийся в соборе, исходил от одних лишь бледных лампад.
А здесь, в часовенке у падре Феррана! Какая близость природы к Богу! Через открытые двери залетал ветер, пахнущий жимолостью; на пороге резвились дети, и беленые стены гулко разносили топот их быстрых ног; алтарь напоминал сад; дерзкие воробьи забирались в часовню и чирикали у самого подножия крестов, иногда в проеме двери появлялась степенная морда вола, точно в память о вифлеемском хлеве, или отбившаяся от стада овца дружески поглядывала на одного из своих – пасхального агнца, уютно спавшего на алтаре, обхватив крест передними ножками.
К тому же добряк аббат, по собственному его выражению, не требовал невозможного. Он понимал, что Амелия не может разом вырвать из сердца греховную страсть, которая успела пустить корни в самых сокровенных глубинах ее существа. Он хотел одного: чтобы она искала спасения у Христа всякий раз, как мысль об Амаро завладеет ею. По силам ли бедной женщине выдержать единоборство с геркулесовской мощью сатаны? Она может лишь, почувствовав его приближение, укрыться под сенью молитвы, не мешая врагу реветь и брызгать пеной вокруг ее убежища. И аббат сам, ежедневно, с терпением сестры милосердия, помогал ей в этой очистительной работе; это он, словно театральный режиссер, подсказал ей, как она должна держаться при первом появлении падре Амаро в Рикосе; одним коротким словом, укрепляющим, как сердечные капли, он поддерживал ее силы, когда замечал, что она слабеет в долгой борьбе; если ее ночи тревожила память о любовных утехах, он заводил с ней по утрам долгие беседы, избегая нравоучений, но стараясь доказать, что небо даст ей более полные радости, чем захламленный чердак в доме звонаря. С истинно Богословской гибкостью он разъяснял, что в любви соборного настоятеля не было ничего, кроме грубости и животного исступления; что если любовь мужчины полна нежности, то любовь католического священника не может быть ничем иным, как взрывом подавленной похоти. Когда стали приходить письма
Так аббат Ферран постепенно разочаровывал Амелию в ее возлюбленном. Но он остерегался разочаровать ее в законной любви, очищенной благословением неба; он понимал, что эта девушка сотворена для желаний и радостей плоти; внезапно толкнуть ее в мистицизм значило бы лишь на короткий миг извратить природный инстинкт и все-таки не создать прочного внутреннего покоя. Аббат не пытался оторвать Амелию от мирской жизни, не прочил ее в монахини; он желал только, чтобы заложенные в ее сердце сокровища любви послужили на радость супруга и стали опорой счастливой семьи, а не растрачивались понапрасну, на случайные связи. Конечно, в глубине души аббат Ферран, как и следует служителю веры, предпочел бы совсем отвлечь мысли Амелии от маленькой эгоистичной любви к мужу и детям и показать ей стезю любви ко всему человечеству, сделав сестрой милосердия или монахиней-сиделкой.
Но бедная Амелия была вся из плоти – весьма красивой и весьма слабой; не следовало требовать от такой натуры непосильной жертвы; она женщина с головы до пят и женщиной должна остаться; наложить путы на ее естественные порывы значило бы лишить ее жизнь всякого смысла. Ей мало Христа с его телом, распятым на кресте: ей нужен муж, обыкновенный мужчина, с усами и в шапокляке. Терпение! Пусть, по крайней мере, это будет законный муж, обвенчанный с нею в церкви.
Так старый аббат лечил Амелию от разрушительной страсти, лечил терпеливо, с упорством миссионера, какое дается лишь искренней верой. Всю свою изобретательность, все свои знания этот испытанный Богослов подчинил философии и морали и хлопотал над бедной Амелией, как заботливый отец. То был большой труд, и добрый старик в глубине души гордился тем, чего сумел достичь, ибо и это граничило с чудом.
Велика была радость аббата, когда, по его наблюдениям, любовь Амелии к соборному настоятелю угасла; она была мертва, забальзамирована, похоронена в глубинах ее памяти, как в склепе, и уже покрывалась молодой порослью духовного обновления. По крайней мере, так думал добрый Ферран, видя, как спокойно она говорит о своем прошлом, не вспыхивая, как прежде, от стыда и волнения при одном имени Амаро.
И действительно, она могла теперь думать о своем прошлом без трепета: отвращение к греху, глубокое доверие к аббату, изоляция от святошеской среды, в которой разрослась ее любовь, вновь обретенный душевный покой, конец ночных кошмаров и страха перед Пресвятой девой – все это постепенно потушило грозный пожар ее страсти; осталось лишь несколько головешек, порой вспыхивавших под слоем золы. Раньше соборный настоятель высился в капище ее души величественно, как позолоченный идол; но за время своей беременности, в часы мистического ужаса или истерического раскаяния, она столько раз сотрясала этого идола на его постаменте, что вся позолота осталась у нее на ладонях и темная, потерявшая былой блеск фигура уже не ослепляла ее; поэтому она спокойно, без слез и без борьбы, взирала на то, как аббат окончательно поверг наземь ее кумира. Если она и думала об Амаро, то лишь потому, что не могла забыть дом звонаря; она помнила радости любви, но не любовника.
Добрая по натуре, Амелия питала живейшую благодарность к аббату. Как она и сказала падре Амаро в тот вечер, она считала, что обязана ему всем.
Сходное чувство привязывало ее и к доктору Гоувейе, который бывал у доны Жозефы каждые два дня. То были ее добрые друзья, как бы двое отцов, ниспосланных ей небом; один обещал здоровье ее телу, другой – спасение душе:
Найдя у них защиту, Амелия провела последние недели октября в блаженном покое. Дни стояли тихие и теплые. Вечерами приятно было сидеть на террасе, наслаждаясь благодатной осенней тишиной. Доктор Гоувейя иногда встречался у нее с аббатом Ферраном; оба друг друга ценили; навестив старуху, они приходили на террасу к Амелии и вели длинные споры о религии и морали.
Амелия, уронив на колени рукоделие и радуясь, что два ее защитника, гиганты науки и святости, сидят с ней рядом, отдавалась всей душой прелести вечернего часа, обводя взглядом желтеющую листву деревьев. Она думала о будущем, и будущее рисовалось ей легким и надежным. Она сильная; роды под наблюдением доктора означают всего лишь физическую боль в течение нескольких часов. Когда это останется позади, она снова уедет в город, к матери… И еще одна надежда, порожденная постоянными разговорами аббата о Жоане Эдуардо, мелькала порой в ее воображении. Почему бы и нет? Если ее бедный жених все еще любит ее и может простить… Как мужчина он отнюдь не противен ей; это была бы отличная партия, особенно теперь, когда он стал любимцем сеньора из Пойяйса. Поговаривали, что Жоан Эдуардо скоро будет назначен управляющим… Амелия уже воображала, что живет в Пойяйсе, катается в господской коляске, идет по сигналу колокола в столовую, где ей прислуживает слуга в ливрее… И она надолго застывала в неподвижности, отдаваясь своей радостной мечте, а тем временем аббат и доктор сражались вокруг понятий Совести и Благодати, и вода однообразно журчала в оросительных канавках плодового сада.