Преступный мир и его защитники
Шрифт:
Я соглашусь с господином прокурором, юридически картина полная, но чем полнее и тоньше выяснял он отдельные детали этой картины, тем непонятнее делалось для меня все происшествие в целом, как сознательный поступок разумного существа.
Ведь для холодной кровавой расправы нужен прежде всего всякий мотив, нужен, далее, человек нрава жестокого и сильного и, наконец, нужна среда, поощряющая такие расправы, нужна толпа, аплодирующая мстителю.
Что же у нас? Убийца — смирный, робкий труженик, мотив — глупая шутка подвыпившего товарища, а окружающие не только не поощряют, а, напротив, стараются удержать его от мщения разумными увещеваниями.
Мы отлично понимаем, что месть — дело человеческое, слишком человеческое, но все человеческое
Мы понимаем дикаря, который, умирая, призывает к себе сына и, вместо благословения, коснеющим языком перечисляет ему имена лиц, которых он должен отправить к праотцам. Это в порядке вещей, так как дикарь вырос среди проповеди вражды, в принципе: кровь за кровь, на земле, пропитанной кровью, под небесами, которые населены богами, являющими ему пример жестокости и хищности.
Мы понимаем и утонченного в понятиях о чести рыцаря средних веков, принимающего косой взгляд за кровную обиду и сводящего счеты мечом. И это понятно, так как вся жизнь его течет среди лязга стальных доспехов, среди пышных турниров и среди счетов древностью родов. Все питает и поддерживает в нем культ чести; в этом культе, пожалуй, все его духовное содержание; к этому культу приурочивает он и свою религию и на древке смертоносного копья чертит кроткий лик Мадонны.
Я понимаю, наконец, живущего в подвале сапожного подмастерья, у которого нет никаких понятий ни о рыцарской чести, ни о кровной мести фиджийца и который тем не менее, получив удар от товарища, срывается с места и вонзает ему куда попало шило или сапожный нож по самую колодку. Но когда этот же самый подмастерье произведет за полученный удар отсроченную плату через целые сутки, то я это понять отказываюсь, так как для холодной мести здесь нет достаточного мотива, а для страсти, которая не взвешивает мотивов, прошло уже время.
Есть преступления, совершаемые под влиянием минуты; прошла минута — и уже преступление стало невозможным. Сдержите человека, который только что получил удар и намеревается броситься на оскорбителя; через две-три минуты, когда пароксизм бешенства пройдет, месть его уже не выльется в форму кровавой расправы, а примет другую, менее противоестественную форму.
Но пусть пройдут целые сутки, пусть обиженный выспится, пусть поработает, поговорит с другими; что останется от его первоначального порыва к убийству? Останется неприязнь к обидчику, взвешенная, обсужденная со всех сторон трезвой работой мозга и введенная в надлежащие границы. Холодный рассудок представит ему сотней доводов всю нелепость, всю невыгоду, всю отвратительность той расправы, которую он вчера полубессознательно желал учинить, и предложит ему сотни других, более безопасных, целесообразных и культурных способов получить удовлетворение.
Что же мы видим в настоящем деле? Здесь ход событий как раз обратный. В первый момент Сапогов как-то философски спокойно относится к полученному удару и только через сутки он доходит до пароксизма, до убийства. Мозг его является не сдерживающим, а усиливающим аппаратом. Как и чем питается у него в голове мысль о мести, куда делись все те сдерживающие мотивы, понятия религиозные, страх закона, чувство жалости, самосохранения, которые всегда бдят в нашей душе и при всякой вспышке страсти сбегаются, чтобы затушить и сдержать действие гибельного пламени, — я этого понять не могу. И сам он не может себя понять; он пытается объяснить, но объяснения его представляются искусственными и неестественными, так как он хочет в обыкновенные, нормальные формы уложить чувства и события, выходящие за границы нормальности.
По мнению сотоварищей, Сапогов никаких странностей никогда не проявлял, был только несколько сосредоточен и замкнут, очень тих и молчалив. Вот эта-то особенная тишина и представляется мне в его возрасте не совсем благоприятным признаком.
Тоже несколько странными кажутся мне те слова: «Я бы душил убийц», которые он с негодованием произносил, когда из газет узнавал о случившемся убийстве. Тысячи людей
Он неравнодушен к крови. Когда после удара, нанесенного Субботиным, он провел рукой по лбу и увидел кровь, — он произнес как бы сам про себя: «Первый раз кровь из себя вижу». И это обстоятельство, очевидно, обладает для него какой-то мистической силой, налагает на него какие-то обязанности, жертвой которых он затем и становится.
Под впечатлением впервые виденной из себя крови он засыпает. Во сне мозг не бездействует, — происходит, помимо нашей воли, творческая работа. Известный историк Мишле рассказывает, что перед сном он читал исторические материалы, наполнял свою голову массою несвязных фактов — и к утру мозг его все эти факты уже приводил в систему, связь событий становилась ясна, за ночь мозг исполнял громадную работу.
Так и в голове Сапогова помимо воли за ночь созревает своего рода шедевр. Утром он заявляет товарищу, что должен отомстить Субботину. Эта идея, навязавшаяся за ночь, обладает неотразимой силой; бороться против нее бесполезно, освободиться от нее одно средство — это осуществить ее. До этой точки доходит и Сапогов.
В каждом преступлении, совершенном нормальным человеком, мы можем различить: во-первых, достаточный мотив, во-вторых, внутреннюю борьбу человека, замыслившего преступление, со всем запасом его моральных сил; затем всегда налицо чувство самосохранения, рекомендующее человеку совершить преступление наиболее безопасным для себя, обыкновенно тайным способом. И, наконец, можем различить со стороны преступника некоторую расчетливость, так сказать, экономию зла. Всякому человеку свойствен ужас перед злом, и никто не станет совершать зло излишнее, а ограничится злом необходимым.
В настоящем деле я не вижу мотива для убийства, не могу уловить ни малейших признаков внутренней борьбы, ни тени чувства самосохранения. Предо мною громадная лужа человеческой крови, и я не могу понять, для чего она пролита.
По моему убеждению, Сапогов — субъект, затронутый душевным недугом, и стоит на границе между преступниками по страсти и преступниками психически ненормальными.
Почему же, скажут, я не настаивал, в таком случае, на вызове медицинской экспертизы? Потому что, по моему убеждению, психиатрическая экспертиза на суде бесполезна в двух случаях: когда мы имеем дело с явно сумасшедшим человеком и когда душевное расстройство выражено столь слабо, что его нельзя ни исследовать, ни определить, а только можно инстинктивно угадывать. В этом случае, думается мне, для психиатра-специалиста опасность отвергнуть существующую ненормальность даже больше, чем для всякого другого наблюдателя, потому что у специалиста на все болезни существуют готовые названия и категории, и то ненормальное состояние, на которое у него нет готовой койки в клинике, он склонен не признавать вовсе за болезнь. А что должны быть такие нерасследованные болезни, в этом не должно быть сомнения. Ведь в то время как другие науки считают свой возраст тысячелетиями, психиатрия, как наука, считает за собою только десятки лет. Ведь не так уж давно было время, когда целыми толпами и судили и жгли, под кличкой колдунов и ведьм, людей явно больных, которые теперь наполняют клиники отделения для истеричных.
Что же не вступались за них врачи? Увы! — их роль была несколько иная. По каждому процессу в судилище вызывался врач, и он должен был, вооруженный ланцетом, отыскивать на теле обвиняемого печать дьявола, — нечувствительное место, — и старания его всегда почти венчались успехом, так как у истеричных субъектов почти всегда имеются на теле такие нечувствительные места. Так, усилия врачей сводились некогда к осуждению явно больных людей. Мне не придет, конечно, в голову, что и теперь иногда врач в уголовном процессе играет такую же роль, но ведь и тогда это никому не приходило в голову.