При дворе Тишайшего
Шрифт:
— А и пущусь, — хорохорилась Татьяна Михайловна. — Все лучше, чем с тоски подыхать.
— Как погляжу я на вас, государыни–царевны, — вмешалась странница, — и поразмыслю: выходит так, что все это в вас враг рода человеческого действует, смутные мысли вам внушает.
— Ну, пошла, старая, надоела! — остановила странницу Анна Михайловна. — Матушка–царица, вели игрецам на цимбалах, что ли, сыграть.
— Под праздник–то! — укоризненно напомнила опять странница. — Лучше бы Четьи–Минеи послушала.
— Царица, где же боярыня Елена Дмитриевна? — спросила царевна Ирина.
— Сама того не знаю, — ответила
— В городе сказывают, Пронского на допрос взяли, — осторожно доложила одна из «верховых боярынь».
— Пронского… в тюрьму? За что? — с любопытством обступили боярыню царевны.
— Во многих будто воровских делах повинился.
— Вот отчего боярыня и к нам не идет, — догадались царевны, — знать, больно скучает: друг он ей был.
Все «верховые боярыни» поджали губы и многозначительно опустили глаза. Наконец–то можно было позлословить и очернить эту царскую любимицу; но им это не удалось сегодня — отворились двери, и вошел царь с Милославским.
Алексей Михайлович еще не совсем остыл от охватившего его порыва гнева при известии, что Хитрово бежала, но был уже относительно спокойнее и, войдя, даже пошутил с сестрами.
— Ну, что, стрекозы, стрекочете? — спросил он, гладя по голове Ирину, свою любимицу. — А я вас журить пришел. Дошли до меня слухи, что в тереме на «верху» бывала ворожея и что будто царица и вы гадали у нее. Правда ли это?
Царевны, смущенные, молчали. Мария Ильинична побледнела и от испуга выронила на пол все семечки.
— Я вас спрашиваю, правда это? — уже суровее спросил Алексей Михайлович.
— Правда, — ответила одна царевна Ирина.
— А ведомо вам, что я этого не дозволял и не дозволяю?
— Ведомо было, — чуть слышно ответила Ирина.
— Как же вы мой запрет нарушили? — спросил царь и с укором посмотрел на сестер. — Как дерзнули вы нарушить мой указ? Ну, отвечайте же!
— Скучно нам было, братец! — как стон, вырвалось у всех сестер разом.
И, казалось, царь понял этот крик безысходной тоски; он молча опустил голову.
— Небось боярыня Хитрово привела ворожею? — после минутного молчания спросил он.
Царевны, не желая выдавать свою любимицу, ничего не ответили ему.
— А знаете ли вы, что дружба с ворожеями добром не кончается? Вот эта самая колдунья под пыткой оклепала боярыню.
— Не может быть! — с ужасом вскричали царевны, а царица закрыла лицо руками. — Не могла ворожея на боярыню наклепать, не за что клепать на нее.
— Должно быть, боярыня вину за собой какую–либо знала: только почуяла беду и дала тягу! — мрачно произнес Алексей Михайлович. — Пришел вам это поведать да узнать, в самом ли деле вы якшались с колдуньями. Срам на всю Москву, срам!.. Ну, а боярыне несдобровать! От моего суда никуда не сбежать, — важно прибавил он.
Все стояли глубоко подавленные и молча выслушивали суровые слова царя.
Вдруг в сенях послышалось движение. Двери широко распахнулись, и, когда все в изумлении обернулись, их глазам предстала в голубом измятом летнике, с небрежно накинутой на голову фатой, бледная, измученная Елена Дмитриевна Хитрово.
VIII
ЖЕРТВА МЕСТИ
Несколько
Сидя в низком, затхлом каземате, по земляному полу которого бегали крысы, а в крошечное оконце едва пробивался свет дневной, князь знал, что уже погиб окончательно. Его уже пытали, хотя, видимо, еще несколько щадили, но улики, доносы и наветы так и сыпались на него со всех сторон, как из прорванного решета. Все, что было им тщательно скрыто и погребено, как ему казалось, навеки, вдруг с ужасающей ясностью всплыло наружу, и теперь он должен был давать ответы за все, им когда–то содеянное.
Теперь, оставаясь целыми мучительными часами один со своими мыслями и со своей совестью, князь не каялся в преступно проведенной жизни, а только проклинал свою неосмотрительность и свою роковую близость к боярыне Хитрово, которая так беспощадно погубила его.
При воспоминании об этой женщине, вся кровь отливала от сердца князя, и огненные круги появлялись в его глазах. Пронский, рыча от бессильной злобы, в изнеможении падал на солому и на некоторое время забывался в больном тревожном сне. Но и во сне его преследовал коварный образ некогда любимой женщины, и во сне иногда ему удавалось удовлетворить свою неутомимую жажду мщения. Он предавал красавицу нечеловеческим мукам и много раз собственноручно пронзал ей сердце ножом, затем, просыпаясь с улыбкой удовлетворенной мести, блуждающими взорами обводил свою темницу и, удостоверившись, что то был лишь сон, разражался диким смехом и в исступлении метался из угла в угол, рискуя от бешенства разбить себе голову о стены тюрьмы.
Мысли о грузинской царевне тоже мало успокаивали взволнованную душу князя. Насколько душили его злоба и мщение к Хитрово, настолько же терзала его неудовлетворенная страсть к царевне. При мысли о том, что он навеки потерял ее, что, может быть, никогда больше не увидит ее спокойного бледного лица, Пронский плакал, как ребенок, потерявший свою самую дорогую игрушку.
В маленькое оконце его темницы робко заглянул последний пурпурный луч заходящего июльского солнца, но сейчас же исчез. Князь лежал на соломе, обессиленный, измученный только что перенесенной дыбой. Вправленные руки и ноги неподвижно лежали на земле, голова была откинута, из полуоткрытого рта изредка вырывался мучительный, душу надрывающий стон.
Князь и дыбу вынес, как прежние пытки, без стона, прокусив губы до крови, но не повинился во взведенных на него преступлениях; а теперь, лежа один в своей сырой темнице, он облегчал страдания стонами.
Все его тело невыносимо ныло; при малейшем движении руки или ноги боль вывихнутых суставов становилась столь мучительной, что у него не хватало уже никаких человеческих сил. И все–таки душевная боль князя была значительно сильнее.
Лежа на соломе с широко открытыми глазами, он вторично переживал только что перенесенную сцену в пыточной камере. Его щадили, и пытки, применявшиеся к нему, несмотря на свою бесчеловечную мучительность, все–таки считались в те времена легко переносимыми.