При опознании - задержать
Шрифт:
– Спасибо, детка, - сказал ей Лемжа и поручил Миколе поделить все на двадцать семь человек, в том числе на Збигнева, который все еще спал.
– Только вы на хутор не ходите. Отец сказал, если вас там увидят, нам всем кара будет.
– Ладно, не пойдем.
– А в Дербаях уланы. Много, - сказала девочка, беря пустую корзинку.
– Откуда ты знаешь?
– Отец там был, видел.
Дербаи стоят за хутором, как раз в том направлении, куда думал вести отряд Лемжа и где у него есть знакомые. Надеялся пополнить там отряд людьми и провиантом.
– Холера чертова, и там войска.
Девчушка набрала в корзинку еловых шишек и пошла назад, домой.
Съели все
– Чтобы им ни дна ни покрышки, - сказал Микола.
– Гоняют нас, как зайцев, и загонят в западню. Пан Лемжа, загонят?
Лемжа сделал вид, что не слышал вопроса. Стоял, прислонившись к сосне, сцепив на животе длинные, тонкие пальцы. По профессии он музыкант, композитор, командиром стал недавно, будучи назначен вместо тяжело раненного и оставленного на хуторе у добрых людей поручика Вольского. Богушевич, наблюдая за ним, ему сочувствовал: и правда, что он может придумать. Отряд, за неделю уменьшившийся раза в четыре, измученный и плохо вооруженный, был мало пригоден для боевых операций. К тому же люди все еще не могли оправиться от нанесенного им поражения. Никто из них, в том числе и командир, не верил, что повстанцы добьются победы. Восстание затухало, крестьяне, да и шляхта, не поднялись всем миром, как думалось вначале его руководителям. Дворяне на своих съездах громко заявляли о верности царю-батюшке. Жестокие репрессии - смертные приговоры военно-полевых судов, каторга, конфискация имущества - сломили дух и волю многих, кто поддерживал восстание. И, понятно, Лемжа со своим крошечным отрядиком ничего не сделает и не придумает.
Закинув за спину ружье, Богушевич пошел по берегу к мельнице. Шелестели под ногами опавшие листья, и было приятно слушать этот шелест. Затон еще больше посерел, рябь перешла в небольшие волны с белой пеной на гребешках, заливавшие отмели. Ветер посвежел, небо быстро темнело. Лес шумел пока что поверху, почти голые уже вершины берез, обогнав в росте сосны и ели, мотались на фоне неба, как бы пробуя смести с него сгустившиеся тучи. На востоке, откуда дул ветер, тучи были низкие, черные, вот-вот хлынет на землю ливень. Воздух потяжелел, смолкли птичьи голоса, попрятались козявки и мошки. Только над затоном у противоположного берега все еще кружились чайки, словно качали-колыхали на крыльях эту тревожную тишину.
Тяжело было и на душе, трудно стало дышать, стеснилось сердце. Тревожило предчувствие беды, а какой - и гадать нечего: каждую минуту из-под каждого куста можно ждать выстрела в спину. И правда, они - как загнанные борзыми зайцы.
Богушевич подошел к мельнице, глядел на черную воду - здесь, под вербами, она не зыбилась, не бурлила - увидел свое отражение: изнуренный, худой, небритый, в кепке с треснувшим козырьком, в пиджаке, перехваченном сыромятным ремнем, и порыжелых, обтертых о ветки, осоку, сбитых о корни сапогах. Подумал с горькой иронией: "Освободитель, вершитель народных судеб. А где же сам народ?" Жалко, очень жалко стало и себя, и тех боевых товарищей, которые еще на что-то надеются, и горько, до слез горько за тех, кто подвел уже черту своей жизни - кто спит в свежих братских могилах. "Спят вечным сном в земле сырой бойцы - товарищи мои. За волюшку, за край родной сложили головы они..."
И промолвил вслух:
– А где эта воля? Как найти ее, как добыть? Оружием? Не нашли, гибнем. Словом? Может, и словом.
– И снова выплеснулось из души: "Кто протянет руку мне, слепому, чтоб пошли мы вместе по дороге? Я устал бродить вдали от дома по камням, что в кровь мне ранят ноги. В кровь мне ноги ранят и рождают ненависть и злобу..."
В воде что-то громко плюхнуло, словно камень кинули. Богушевич вздрогнул
"А правда, как мне быть дальше? Оставаться с отрядом до последней минуты или вернуться домой - никто же в родных местах точно не знает, где был, чем занимался; не схватят. Может, и узнают, да не сразу. А там подамся куда-нибудь подальше". Второе было бы самым правильным, так и разум подсказывал. Но сердце говорило другое: нельзя покидать товарищей в такое время, это будет изменой.
Богушевич знал, что этот мучительный вопрос стоит теперь перед каждым повстанцем. Над ним же бьется и Лемжа, которому еще трудней и сложней, ведь в его власти судьба всего отряда.
Порыв ветра ударил по вербе, под которой он стоял, хлестнул ветками по лицу, завихрил, закрутил чертовым колесом пожелтевшие, сухие листья, поднял столбом и кинул в воду. Упали первые капли. Богушевич решил спрятаться от дождя под елью, росшей на самой опушке, направился туда. Постоял, подождал, а дождь так и не полил. Увидел сквозь деревья в глубине леса что-то светлое, видно, поляна или поле начинается, пошел посмотреть. Это было поле, неширокое, обрамленное деревьями, прижатое к лугу и речке. На нем невысокие насыпи, как древние курганы-могильники. Интересно, что это? Поглядеть бы. Может, и подошел бы к этим курганам, да услышал невдалеке мягкий конский топот, спрятался за дерево. По травянистой дорожке из лесу шел крестьянин, вел коня без сбруи. Конь - худущий, ребра торчат, сивый от старости, с отвисшей нижней губой, - еле-еле переступал ногами, и хозяин не подгонял его.
Крестьянин тоже заметил Богушевича, и тот перестал прятаться, вышел из-за дерева. Приблизившись, крестьянин безучастно взглянул на него, однако поздоровался первым.
– Ну, пришли, - сказал крестьянин коню и остановился, - дальше один иди.
Конь сделал два шага, стал, повернул голову к хозяину, ощерил желтые, съеденные до десен зубы, хотел заржать, но из горла вырвался только сиплый, оборванный звук.
– Ну, прощай, прощай, - похлопал хозяин коня по шее.
– Иди, послужил мне верой и правдой, ты уж прости, что доставалось порой от меня, прости...
И конь пошел, низко, почти к самой земле опустив голову. Тяжело было ему идти, ноги едва переступали, зад заваливался в стороны, и, казалось, что не удержат ноги коня, вот-вот упадет.
– Помирать пошел, - объяснил крестьянин Богушевичу.
– Все наши лошади сыздавна туда помирать идут. Как почуют смерть, так и идут сами. Там их потом и закапываем.
А конь уже был посреди дороги, ведущей к лошадиному кладбищу, шел прямо, ровным, тяжелым ходом, ни разу ни хвостом, ни головой не мотнул - не хватало сил.
– И что же, вы до сих пор на нем ездили?
– спросил Богушевич.
– Какое там - ездил. Скажешь тоже. Днем сам пасся, а ночевал во дворе... Может, закурить хочешь?
– сменил он разговор, достал кисет, кремень, огниво, трут.
– Небось мох куришь?
Крестьянин, конечно, догадался, что за парень с ружьем стоит перед ним, однако сказать об этом не отваживался, делал вид, что ему это безразлично. Остерегался, боялся, как бы не поплатиться. Богушевич взял у крестьянина жменю табака - товарищи скурят - и попросил принести чего-нибудь поесть. Крестьянин почесал в затылке - извечный мужицкий жест, когда приходится над чем-нибудь задуматься, помычал, крякнул, сказал: