При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Шрифт:
Песня не только охватывает все «темы», но и развивается в разных регистрах. В ней уживаются «государственничество» («И всё, что достойно, венчает: / И доблесть народов, и правду князей»), и «обличение» («Насилье ж над слабым, с гордыней на лбу, / К позорному он пригвождает столбу / Грозящим пророческим словом»). Центральную же позицию в перечне «гражданских мотивов» (между «хвалой» и «порицанием») занимают строки «И милость могучих он в песне своей / На малых людей призывает» (259), варьирующие общеизвестную формулу стихотворения Пушкина, которое обычно воспринимается как его «последнее слово». Пушкинское слово возникает и в следующем за пересказом песни портрете преобразившегося старца: «Явилася власть на челе поднятом, / И кажутся царской хламидой на нем / Лохмотья раздранной одежды» (259). Таким статусом наделяет поэта Пушкин: «Ты царь» [420] .
420
Пушкин А. С. Указ. соч. Т. 3. С. 340, 165.
В герое Толстого сосуществуют Гомер (первая ассоциация со слепым певцом [421] ),
421
Еще до «Графа Гапсбургского» амфибрахий 4–3 был использован Батюшковым в зачине исторической элегии «Гезиод и Омир – соперники» (1817), завершающейся поражением великого поэта. Омир Батюшкова, «духом царь, не раб разгневанной судьбы», «скрывается от суетной толпы» и, скитаясь по Элладе, нигде не находит приюта; см.: Батюшков К. Н. Соч.: В 2 т. М., 1989. Т. 1. 198–199.
422
Жуковский В. А. Указ. соч. Т. 2. С. 341, 342. Глубокий анализ этого стихотворения см.: Киселева Л. Н. Подведение итогов (о поэтическом «памятнике» Жуковского) // Стих, язык, поэзия. Памяти Михаила Леоновича Гаспарова. М., 2006. С. 243–254.
Однако вобравший в себя «всех поэтов» слепец, пропев свою лучшую песню, не умирает, а узнав от заговорившей с ним дубравы, что его никто не слушал, ибо «разъехались гости за делом» [423] , не преисполняется царственной самодостаточностью (как советовал поэту Пушкин) и не отрекается от песен (как советовал «нищему и слепому» старцу-певцу, Баратынский в стихотворении «Что за звуки? Мимоходом…», видимо, полемическом по отношению к пушкинскому «Поэту» [424] ), а благословляет всех, кто слушал (природный мир [425] ) и не слушал (мир человеческий) его песню.
423
Очевидный выпад против ненавистного Толстому утилитаризма и связанного с ним отрицания искусства. То, что «делом» оказывается «досуг», охота, усиливает авторский сарказм. В «Графе Гапсбургском» заглавный герой, встретив спешащего исполнить свой долг священника, уступает ему коня. Приверженность рыцарским забавам не мешает ему чтить Небо и ниспосланную им поэзию (священник оказывается певцом, который славит графа на коронационном пиршестве).
424
Ср.: «Всех строже оценить умеешь ты свой труд. / Ты им доволен ли, взыскательный художник? // Доволен? Так пускай толпа его бранит / И плюет на алтарь, где твой огонь горит, / И в детской резвости колеблет твой треножник» и «Опрокинь же свой треножник, / Ты избранник, не художник…» – Пушкин А. С. Указ. соч. Т. 3. С. 165; Баратынский Е. А. Указ. соч. С. 198.
425
Небесные светила должны напомнить о лермонтовском пророке, которого отвергли города, но в пустыне слушают «звезды <…> Лучами радостно играя»; см.: Лермонтов М. Ю. Указ. соч. Т. 2. С. 85; ср.: «Вам, звездам, мерцавшим сквозь синюю тьму»; ручей, «что ко слову журчал моему», о «лепетанье ручья», которое «разумел» Гете в реквиеме Баратынского (то же и о дубраве, чью речь понимает старик), но и о «горном источнике», который бежит, не ведая, «придут ли к нему пастухи и стада, / Потоком его освежиться» и потому сравнивается с самоценной (вне зависимости от расслышанности) песней (262). Последнее сравнение развивает сопоставление, звучавшее в «Графе Гапсбургском» («Из бездны поток выбегает»); кстати, «ручей» играет важную роль и в повествовательной части этой баллады.
Это благословение прямо следует из третьего – после истории ее рождения и пересказа – рассуждения о песне. Возникая помимо воли певца, она не предполагает награды и отклика. Слепота не обманула старика, а помогла ему: он видел не дольний мир, а ниспосланное свыше [426] . Рассказ о песне строится как ряд сравнений, словно бы кратко повторяющий саму песню (и ее ведомый нам пересказ), которая вещала обо всем мире. Ряд этот завершается строкой «Как лютая смерть необорна» (261), в которой скрыто присутствует библейский стих: «крепка, как смерть, любовь» (Песн 8, 6). Песня подобна любви, которой держится бытие, о чем Толстой писал примерно за двадцать лет до создания баллады «Слепой»:
426
Ср. в упоминавшемся выше эстетическом credo Толстого: «О, окружи себя мраком, поэт, окружися молчаньем, / Будь одинок и слеп, как Гомер,
Поэзия (песня) и помогает «рожденному от Слова» к нему вернуться. Если в раннем стихотворении «Меня, во мраке и в пыли / Досель влачившего оковы, / Любови крылья вознесли / В отчизну пламени и Слова» (81), то в поздней балладе песня знаменует любовь ко всему миру [427] . Поэтому тот, кто пропел истинную песню, просто не может никого проклясть (это стало бы отрицанием не сочиненного, но боговдохновенного слова), он должен продолжить ее общим благословлением.
427
В «Слепом» ничего не говорится о любви как чувстве, связующем мужчину и женщину, а в раннем стихотворении – о слове поэтическом, но полисемия лексем «любовь» и «Слово / слово» актуализирует и эти смыслы.
Этот просветленный итог приглушает, но не отменяет печали, что в большей или меньшей мере окрашивает три последние баллады Толстого (недоверие новгородцев к Садко, трагическая участь воспринявшего песню без ее прямого смысла Канута, одиночество в дольнем мире слепого певца [428] ). Их отчетливо метаописательный характер (в каждой балладе заключена другая баллада или песня) столь же значим, как обилие реминисценций из прежних баллад, скрещение присущих разным подвидам баллады сюжетов и само обращение к «странному» жанру, хоть смещенному тщанием Жуковского от периферии к центру русской поэтической системы, но сохранившему привкус «несерьезности» и развлекательности. Не жертвуя балладными «картинностью» и «сюжетностью» и даже сознательно их акцентируя, Толстой показал, что на языке баллады можно обсуждать весьма сложные, не предполагающие однозначного ответа, вопросы, а саму балладу (песню слепого, инкрустированную и собственно балладными мотивами) отождествил с поэзией как таковой. Вольно или невольно он точнее, чем кто либо, угадал и воплотил скрытый (возможно, и от самого себя) умысел первого русского балладника – Жуковского.
428
Хотя Толстой пишет баллады в «англо-германском» смысле (исторические и/или фантастические сравнительно короткие стиховые рассказы), для него актуально и «романское» (изначальное) значение слова «баллада» – «плясовая песня». Отсюда песенный характер ряда баллад Толстого, выраженный, в частности, игрой рефренами, особенно выразительной в диптихе «Порой веселой мая…» – «Сватовство».
III. После
Из другой оперы
Контраверзы Чехова
«Перед судебным следователем стоит маленький, чрезвычайно тощий мужичонка в пестрядиновой рубахе и латаных портах <…>
– Денис Григорьев! <…> Седьмого числа сего июля железнодорожный сторож Иван Семенов Акинфов, проходя утром по линии, на сто сорок первой версте, застал тебя за отвинчиванием гайки, коей рельсы прикрепляются к шпалам. Вот она, эта гайка!.. С каковою гайкой он и задержал тебя. Так ли это было?
– Чаво?»
Никогда не смекнет угрюмец, почему и зачем сторож дважды съездил ему по зубам, потом переворошили избу, чтобы найти гайку под красным сундучком и еще одну, на дворе в санях, приволокли его к чудному барину, который какие-то несусветные слова говорит да еще и грозится.
«– То есть как же в тюрьму? Ваше благородие! Мне некогда, мне надо на ярмарку; с Егора три рубля за сало получить <…> В тюрьму… Было б за что, пошел бы, а то так… здорово живешь… За что? И не крал, кажись, и не дрался… А ежели вы насчет недоимки сомневаетесь, ваше благородие, то не верьте старосте…»
И никогда не уразумеет безымянный и лишенный примет следователь (старый? молодой? толстый? тонкий? долгие годы мыкающийся в глухомани или только что сюда присланный?), что признавшийся в содеянном «злоумышленник» бормочет про грузило, окуня, щуку, налима (которые «завсегда на донную» идут) и шилишпера (который «в нашей реке не живет») вовсе не для того, чтобы прикинуться дураком.
«– Разве ты не понимаешь, глупая голова, к чему ведет это отвинчивание? Не догляди сторож, так ведь поезд мог бы сойти с рельсов, людей бы убило! Ты людей бы убил!
– Избави Господи, ваше благородие! Зачем убивать? Нешто мы некрещеные или злодеи какие? Слава Те, Господи, господин хороший, век свой прожили и не токмо что убивать, но и мыслей таких в голове не было…»
Никогда они друг друга не поймут. Потому как, с одной стороны, «гайками прикрепляется рельса к шпалам», а с другой – «мы ведь не все отвинчиваем… оставляем… Не без ума делаем… понимаем». С одной стороны: «Теперь, говорю, понятно, отчего в прошлом году сошел поезд с рельсов… Я понимаю!» А с другой: «На то вы и образованные, чтобы понимать, милостивцы наши… Господь знал, кому понятие давал…»