Причуды среднего возраста
Шрифт:
Какой-то грузовик привез на стройку песок и собирается его выгружать. Движение на улице останавливается. Перед машиной Бенуа в пробке еще два автомобиля. Чувствуется, что ожидание затянется. В голове пустота. Внимание рассеянное и какое-то клочковатое. В том месте, где улица Раффэ пересекает кольцевую железную дорогу, пробегая над ней по горбатому мосту, остановились двое мужчин с собаками, они наблюдают за маневрами грузовика. Одна из собак, крупная, рыжей масти, ложится у ног хозяина. Вторая начинает нервничать и поднимает лай. Такое впечатление, что этот хриплый лай удивительным образом прорывается сквозь тишину. Потому что город неожиданно замолк. По небу плывут темно-синие и черные тучи; два светофора, переключенных на красный свет, сдерживают потоки машин с бульвара Сюшэ; из поднятого кузова грузовика с ласковым шуршанием начинает сыпаться песок; какая-то женщина медленно переходит улицу, чтобы опустить письмо в почтовый ящик, установленный у самого края тротуара. И тут появляется Элен.
…Смотрел ли он когда-нибудь на нее вот так? У Бенуа вдруг бешено забилось сердце. Приходилось ли ему когда-нибудь, как сейчас — что-то он такого не припомнит, — наблюдать Элен как она есть, без прикрас? Она идет по улице (возвращается из Булонского леса?), и ее праздность вызывает у него изумление. Эта такая энергичная, такая деловая Элен вдруг спокойно разгуливает по улицам с таким видом, будто у нее нет никаких забот, вот она останавливается рядом с двумя старичками, видимо, как и они, заинтересовавшись маневрами подъемного крана и грузовика. Элен среди праздных зевак! Она никуда не спешит, как и они, эти ПЕНСИОНЕРЫ, да, именно это неожиданно поразило Бенуа: Элен вдруг стала похожа на тех дам, которых можно встретить в Ницце, Грасе или в летний сезон на водах, таких чистеньких и одиноких, лениво греющихся после полудня на солнышке, у них непроницаемые лица, у этих дам, переживших лишь им одним ведомые катастрофы. Ее лицо тоже кажется вполне спокойным. Так значит, Элен, в послеполуденный час… Она потеряла интерес к тому, что происходит на стройке. Вот она наклоняется и, видимо, смотрит на проходящую внизу железную дорогу (рельсы блестят на солнце сквозь покрывающую их ржавчину и осыпавшуюся землю, а сквозь щебенку насыпи прорастают ирисы). Нет, она наклонилась к одной из собак, той, что оглашала округу яростным лаем. Пес тут же подходит к ней, проявляя активный интерес, обнюхивает и в знак доброго расположения два или три раза лижет ее. Бенуа видит, что Элен улыбается, но улыбается одними губами, а глаза у нее остаются серьезными. И тут он вспоминает ту собаку, что когда-то жила у них — сколько же тому лет, десять, двенадцать? — и как-то вечером в Брее… От этого воспоминания у него защемило сердце. Элен… Старичок, образец добропорядочности,
На каждом углу Бенуа подстерегают злоумышленники с кинжалами. Во всяком случае, сам он именно так расценивает свое положение, пока едет в машине с опущенными стеклами вдоль бульвара Эгзельманса. Вокруг него гуляет легкий ветерок, навевая прохладу, что должно было бы скрасить конец этого тягучего, как смола, дня. Но вместо этого в его цитадель закрадывается страх. Во-первых, что касается выражения «КОНЕЦ ДНЯ» — давайте определимся с этим оптимистическим утверждением. Сейчас — если судить по плотности движения транспорта по городским улицам — чуть больше шести часов. Июньский день еще не израсходовал всего своего боезапаса. До этого еще далеко. Мужчины и женщины переоденутся и выйдут на улицы, они будут торопливо подниматься и спускаться по лестницам, пить, разговаривать. Начинается новый парад амбиций, приходящий на смену тому, что разворачивается днем в офисах, и требующий денег. Хозяйки, принимающие гостей, придирчиво следят за тем, как они рассаживаются за столом. В подсвечниках зажгут свечи. Народ хлынет в рестораны под открытым небом, в Булонский и Венсенский леса, на берега Марны, в кафе на воде, на улицу Сен-Бенуа, в Монсури. Внутри красиво убранных жилищ, куда начинают проникать ароматы трав и деревьев, женщин одолевают сладостные мысли, такие же сладостные, как их тела. В других домах, где жизнь не столь благоуханна, все грубее и проще. Вскоре зазвучат голоса торговцев цветами; кто-то будет разбавлять холодной водой анисовый ликер, кто-то пить хинную настойку. С минуты на минуту на улицы хлынут жители пригородов: парикмахерши, страховые агенты, машинистки. Народ начнет штурмом брать вокзал Сен-Лазар. Кто-то отправится пешком поискать местечко, где провести время в городе, а кто-то, бампер к бамперу с другими автомобилями, двинется за город в какую-нибудь «Кипарисовую рощу» или «Лесной уголок». Дети, сидя в столовой за обеденным столом, будут дописывать свои задачки или заданный на дом перевод, пока мать семейства не отодвинет в сторону словарь, чтобы накрывать к ужину. Всюду распахнутся окна. Из них поплывут, смешиваясь друг с другом, звуки радио. В полумраке квартир можно будет разглядеть снующих туда-сюда людей в домашней одежде. Чуть позже, когда совсем стемнеет, сияние голубых телеэкранов, льющееся из множества окон, укажет на то, что день медленно катится к завершению и покою, но шум и гам пока не смолкают: тут и там раздаются звуки музыки, слышен детский плач и звон посуды. А потом наступит время любви, у кого-то это будет любовь украдкой, у кого-то — безудержная, со смехом и признаниями на ушко. Сколько их — миллион? — юношей и девушек, для которых спускается эта ни с чем не сравнимая ночь. Они будут любить друг друга так, как никто и никогда еще не любил, будут клясться в вечной любви, шептать слова, которые никто никогда не произносил, будут ласкать друг друга так, как никто никогда не ласкал. В салонах автомобилей и глубине спален, в сумраке кафе, парков, переулков и кинозалов огромная армия влюбленных пар готовится прожить неповторимый вечер, готовится приобщиться к таинствам любви, готовится к пылким объятиям в ночи. Все это замечательно. Каким бы это ни было жалким, нелепым, ничтожным — все равно замечательно. Воздух насыщен, как при грозе, когда черные тучи пролились, наконец, дождем, насыщен вздохами и шепотом, будто превратившимися в эту темень, про которую говорят, что ее можно резать ножом, хотя правильнее было бы сказать, что ее можно пить, пить, как приторный и ударяющий в голову ликер, как пьянящий напиток, настоянный на июньской жаре — на молодости и на июньской жаре; Бенуа чувствует, как все это клубится вокруг него, чувствует испарения этого изнуренного, но не сдающегося города, который готовится к последнему прыжку, к этим нескольким часам, которые ему еще предстоит прожить и которые, возможно, станут теми единственно настоящими, теми единственными, что заставляют трепетать сердце, ради которых можно отдать жизнь, теми единственными часами из всего этого душного дня, которые создадут иллюзию, что он прожит не напрасно. Ему же, Бенуа, предстоит дорога. То, что он считал конечной целью, оказалось началом пути. Ему придется прочувствовать каждую минуту своего бегства. Ему придется выбираться из этих джунглей угрызений совести, из этих зарослей ядовитых цветов, что вырастают на куче дерьма, оставленного им после себя. Они раскрываются, распускаются, расцветают пышным цветом. Его забывчивость. Его самоволие. Мелкие промахи, которые он допустил, собираясь бежать. Старик, который ничего ему не простит. Зебер и компания, скрупулезно подсчитывающие его оплошности. И над всем над этим, над всеми ними, сильнее и страшнее всех их вместе взятых — Элен. Элен, которая теперь долго будет стоять у него перед глазами, как бы он ни пытался ее забыть, Элен, присевшая на корточки, чтобы приласкать невинное и слабое существо, Элен у себя дома среди разворошенных ящиков, Элен, которой придется сочинить для сыновей какую-нибудь небылицу (так они ей и поверили!), Элен, которая из гордости никому не станет звонить, Элен, которую он не любит, которую он любит, которую никогда не сможет разлюбить, чьи страдания причиняют ему боль и вызывают у него ужас, Элен, которая с той минуты, как вдруг поймет, что Бенуа покинул ее, будет держаться в этой жизни лишь благодаря чувству юмора и чувству собственного достоинства, втягиваясь в игру — да, и она тоже, — в которой, как она догадывается, ни у кого нет шансов на успех. Сама она сможет одержать победу лишь на том единственном поле, на котором не имеют никакого значения слова «победа» и «поражение».
Все это стучит и вертится в голове Бенуа. На смену бессмысленной дневной суете приходит его собственное, опасно разыгравшееся воображение. Он видит последствия каждой из своих оплошностей. Это гнусные удары по тщеславию, уколы самолюбию, которые возвращают его в детство: вот они, жандармы и воспитатели, объединившиеся против него. Они судят его. Он больше не достойный гражданин, сидящий за рулем собственного автомобиля, а «сбежавший из-под стражи преступник, чья вина практически доказана». Как же ему хочется обратиться к суду с просьбой о снисхождении. «Поймите, господа, мне было так тяжело…» Черепашьим шагом они миновали мост Гарильяно. В таком же темпе проехали мимо того холма, где растут хилые деревца и где тряские мостовые тянутся сквозь бесконечные ряды строительных площадок и складов. Поток машин еле-еле движется в сторону окружной автодороги. Пробка такая, что конца-краю не видно. Небо справа, над вертолетной площадкой и монотонно-серым пейзажем Исси уже начинает окрашиваться в черно-красные тона заката. Кое-кто из водителей разложил на руле газету. Большинство же водят вокруг грустным блуждающим взглядом, натыкаясь на такие же грустные блуждающие взгляды. Взревывая мотором, автомобили делают мелкие рывки, в результате которых продвигаются на несколько метров вперед. От земли, от моторов, от выхлопных труб поднимается жуткий смрад, кажется, что воздух дрожит и вибрирует — то ли в этом виноваты выхлопные газы, то ли это мираж. Где-то вдали слышится сирена «скорой помощи». Между тем, как это только что было на углу улицы Раффэ, у Бенуа вдруг опять возникает иллюзия полного спокойствия. Иллюзия неподвижности и спокойствия. Но уродливый перегревшийся зверь — то ли гусеница, то ли спрут, то ли жужжащее насекомое — отнюдь не окаменел. Он перебирается с улицы на улицу, выбиваясь из последних сил, ползет к лесу, где надеется найти вечерний покой и сладкие сновидения. Он свивает и развивает свои кольца в непрерывном судорожном движении. Если бы мы могли сейчас взглянуть на эту картину с высоты, могли бы вырваться из тесного пространства перекрестка и этого нагромождения машин, могли бы отрешиться от криков перепалки, ради которой люди высовывают из окон автомобилей головы и руки, то вначале, вы только представьте себе это, мы окунулись бы в тишину. Затем постепенно мы смогли бы вычислить главное направление движения потока, его ответвления, места заторов. Нам бы открылось, где зияют кровоточащие раны этого диковинного зверя, откуда вытекает из него жизнь, что происходит с его кровью, где она ускоряет свой бег, где откатывает назад, где свертывается и образует тромбы. А что если нам удалось бы проникнуть в смысл происходящего, раскрыть его тайну? Мы заметили бы, что в этот самый миг весь город целиком перестает быть самим собой. Это уже не город, а исходящая потом многообразная субстанция, пот капает и сочится отовсюду. Мы бы увидели пустые проулки и дворы серого цвета, тротуары, расчерченные на классики. Мы бы увидели черные или разноцветные, но непременно вонючие и бурлящие улицы, ждущие крововливаний, чтобы погнать свежую кровь туда, где она закипит и заиграет, как это бывает каждый вечер, туда, где бьется пульс больного зверя, а если вдруг пульс остановится, неужто город умрет? Может быть, это учащенное биение сердца, этот похоронный бой барабанных палочек, который не все в состоянии распознать, для миллионов людей является последним доказательством того, что они все еще живы? Тишина вызвала бы у них чувство неуверенности, оставив наедине с их собственной душой, в ужасе от того, что эта душа у них есть. Ибо они давно о ней не вспоминают. Они так надежно законопатили ее, что, если она внезапно вырвется наружу, это может свести их с ума. Бенуа наблюдает за ними. Когда люди идут по улице, когда они заняты повседневными делами — вы посмотрите на них на улице, посмотрите в тех навевающих тоску местах, где они зарабатывают себе на хлеб, — на их лицах читаются ужас и отрешенность. Подыгрывая им, можно избежать страха, который они излучают, можно не видеть ни его ни их. Здесь, в неподвижности пробки (речь идет не об обычной пробке, не просто о скоплении машин, а о настоящем хаосе, вонище, покорности судьбе), нет никакой возможности отказаться участвовать в этом спектакле или насладиться им. Все мы оказались в окружении зеркал. И может быть, кое-кому весьма полезно оказаться лицом к лицу с себе подобными, полезно увидеть без прикрас собственное изображение. Не считай себя бесплотным духом, тонко чувствующей натурой, единственной в своем роде. Посмотри на
(И как раз при этих словах, навеянных алкоголем и ветром, в этом самом месте и в эти самые минуты, когда начинает схватываться цемент, когда все реки кажутся пересохшими, ему может прийти на память одно из счастливых мгновений его жизни. Например, Мари, без умолку болтающая, как болтали, когда ему было десять лет, ослепительно прекрасные сестры его приятелей. Мари, предающаяся удовольствию с невинной радостью человека, не знающего, что такое грехопадение. Мари дождливым утром в Бретани на берегу безбрежного серого озера. А в ресторане сельской гостиницы, где они выпили на двоих бутылку вина, Мари специально распустила волосы, как у Офелии, и они струились у нее по плечам водопадом слез, но глаза ее при этом оставались веселыми, и в то время, как она, смолкнув, слушала, как бьют часы на башне, Бенуа видел, что в них отражаются какие-то, известные только ей радостные мысли. Все эти видения, не важно, в каком месте, не важно, в какое мгновение они его застали — ведь даже самые обездоленные люди, по всей видимости, время от времени предаются таким видениям, — могут, как заря, заняться над вечной темнотой, в которой бьется Бенуа. Как возможно это качание туда-сюда, это уживание в нем непроглядной тьмы и солнечного света, застойного воздуха и свежего ветра? Сомнения, угрызения совести, Элен: боль неотступна и глубока. Мари: бьющая через край радость. Боль и радость одинаково реальны, как вина и невиновность. Бенуа старается держаться в рамках приличия, старается изо всех сил. Но при этом не может противиться второй молодости своей души. Временами его счастье настолько очевидно, что даже Элен, глядя на мужа, наверное, могла бы его простить. Мало сказать — простить: порой ему кажется, что она готова смеяться вместе с ним. Роже, Робер: могли бы они возненавидеть Мари? Мы живем в аду, вокруг нас только горечь. Наша жизнь распространяет мерзкую вонь. Почему? Если Бенуа сдаст свои позиции на одном из двух фронтов, он сможет выкрутиться. Жизнь была не такой дикой и не такой чистой, как думалось, — все гораздо проще. Если он не сдастся, если будет продолжать одновременно любить обоих своих внутренних врагов, если будет цепляться сразу за оба берега, когда его понесет течением, тогда он погиб. Погиб, его разорвет на части.)
…Ты сразу же позволишь себе вновь поддаться лирическому настроению. Ты галопом понесешься к своей большой любви, что выпала тебе в сорок восемь лет. Это все радужный обман: сладость ее тела, ее дерзость, твоя смелость и твои сновидения — а нутро-то с гнильцой, Казанова. Твой организм поражен опухолью, его облюбовала целая колония паразитов. В твоем автомобиле едет труп. Правда, едет очень медленно. Твоя скорость еле-еле приближается к скорости пешехода, ведь — ну сам посмотри — в компании с другими такими же мучениками, утирающими пот с физиономий, вы еще даже не добрались до ворот де ла Плэн — какое красивое название, далекое, вызывающее ностальгию, благородное! — а уже загорелась неоновая реклама шин «Энглеберт» и бензина «Тотал»: это жизнь, дружище. Вечер и жизнь.
Среди всех этих морд и рыл, среди толпы сонных и злых людей вдруг луч света: пара влюбленных. Они обнимаются в своем маленьком сером «рено», ни на кого не обращая внимания, и кажутся единственными, кто воспринимает стояние в пробке как дарованные им свыше минуты уединения и радости. Временами, по воле случая и прихоти движения автомобильных рядов, их машина немного обгоняет машину Бенуа, и тогда он видит их со спины, видит их склоненные друг к другу затылки, видит руку девушки на плече ее спутника. Или же они вдруг оказываются на одном уровне с Бенуа, бок о бок с ним в какой-то странной близости, а поскольку их лица так и светятся радостью, то и его лицо озаряется ответной улыбкой, ведь они так дружелюбно смотрят на него. Их возраст. Бенуа откидывается на спинку сиденья, внезапно почувствовав, что напряжение почти отпустило его. Когда-нибудь придет день, когда он покончит наконец со всеми этими терзаниями. Когда он будет смотреть на целующихся молодых людей, не исходя при этом желчью. Это будет всего лишь красивый спектакль, демонстрация животной гибкости, нежности, и все это будет уже в другом измерении. Он больше не станет заниматься этими смешными подсчетами: годы, плюс желание, плюс обещания, плюс дети, плюс накопившаяся усталость — и что же в сумме? Зная цвет глаз Мари и силу тяжести прожитой на две трети жизни, угадайте возраст капитана. Так каков же на самом деле возраст капитана? Возраст любовника? Я — пас. А сколько лет влюбленной девушке? Той, которую он видит в соседней машине — летнее платьице, открытые загорелые плечи, — еще нет и двадцати. У ее спутника по лбу разметалась светлая челка, рот дерзко изогнут, Бенуа видит его в профиль, видит его тонкие губы — он что-то говорит сейчас своей девушке так, как это делал в Трувиле бежевый парень, — его губы в волосах Мари, они касались ее, ласкали словами, смысл которых не имел особого значения. Как же тебе хотелось повторить их мне! Ты так охотно рассказываешь мне о нем. Тебя никогда это не смущало. Новоиспеченные любовники всегда бравируют друг перед другом своими воспоминаниями, соревнуются — кто кого. Эта нечистоплотность с привкусом непристойности должна подливать масла в огонь. Я пытаюсь избежать разговоров на эту тему. Я не хочу слышать и знать, что ты порхаешь от меня к нему, от него к другим в этой беспорядочной череде имен и мест, череде спален, кабриолетов, поездок в Италию… Если ты заводишь этот разговор, я слушаю тебя (а как же иначе? Мы же цивилизованные люди) с тем недовольным видом, силу которого я знаю, но тебя он не останавливает. Инстинкт подсказывает тебе, что твои откровения не только изнуряют меня, но и воспламеняют. Ты находишь слова, действующие на мужчин словно удар кнута. Где ты освоила эту науку? Я поклялся себе не поддаваться искушению того сладострастного падения, в котором соучаствуют мужчина и женщина, когда чувствуют, что их захлестывает страсть. Рядом с тобой я не могу этому противиться. Я смотрю на тебя, слушаю тебя: ты женщина новой расы. Ты считаешь, что мои старые преступления не подлежат разбирательству из-за срока давности. Четверть века! Мы не станем устраивать никаких судилищ. Тебя тоже следует считать невиновной. Ты рассказываешь о простынях, на которых занималась с кем-то любовью, о тех премудростях, которым тебя обучили. Видимо, твоя память — это память ангела, воспоминания соскальзывают с нее, как с гуся стекает вода.
Как, черт побери, они с этим справляются? Как могут вынести это, как могут выглядеть такими веселыми? Часть проблемы, бесспорно, кроется в физиологии. Вот, например, лето. У одних людей кожа на солнце покрывается ровным загаром, а у других — волдырями. Из одних от старости сыпется песок, а другие приобретают благородную патину. И здесь, по-видимому, ничего не изменить. То же самое и в постели, где кое-какие способности зависят лишь от щедрости природы. В остальном же… Почему я не смог здесь прижиться? Земля, земля, на которой я родился и на которой живут мои соплеменники, воспринимается мною как какая-то Африка. Я притягиваю здесь к себе самые немыслимые бациллы. И нравы здесь варварские. И обычаи непостижимые. Я мог бы поехать в Югославию, мог бы обставить свой дом на улице Суре мебелью в стиле Людовика XVI. Мог бы дожить до глубоких морщин. С самого утра я кручусь вокруг этого слова: душа, я говорю ДУША за неимением другого, более подходящего выражения, и мы с вами примерно понимаем, что оно означает. Так вот, я мог бы закалить свою душу, которую мне так часто бередят. Общественные заботы, мысли, от которых голова идет кругом. Вы только представьте себе, что вся моя вялость и апатия стали бы перерастать в гнев или рядиться в благочестивые словеса. Тогда те мучения, что доставляет мне моя жизнь, немедленно обрели бы смысл и благородный налет. Мне осталось бы вписать то или иное недостающее слово, и кроссворд сразу же был бы разгадан. Внеся однажды ясность в свои мысли, я смог бы сделать правильные выводы. Я поделил бы мир на добрых и злых людей. Ничто так не помогает в жизни, как возмущение. Вот они, люди, их жизнь организована самым что ни на есть гармоничным образом: в ней есть место религии, но не закостенелой, а открытой для дискуссий и реформ; есть общественное устройство, которое мы принимаем лишь при условии, что сможем подвергнуть его революционной перестройке; есть выставки картин, свадьба, педагогика; есть даже деньги в достаточном количестве. Не жизнь, а сказка. Я далек от мысли высмеивать ее. Я восхищаюсь. Завидую. Пусть мне дадут всего лишь малую толику изобретательности, и я изготовлю себе аппарат для прекрасной жизни по своим собственным меркам. Нелюбовь к подобного рода занятиям свидетельствует о дурном вкусе. Я проезжаю мимо собственного магазина и не захожу в него. Да, это очень плохо, тут нечем хвастаться, но это именно ТО, что я хотел бы донести до вас: перед всеми этими витринами, напичканными товарами, я теряю последние силы, меня тошнит от них, просто выворачивает наизнанку. Те же чувства я испытываю и здесь, в этой автомобильной пробке (а как может быть по-другому, здесь все понимают и разделяют мои чувства), они же одолевают меня, когда я вдыхаю винный перегар, исходящий от Молисье, вижу амбиции Зебера, благородные движения души моих сыновей и гордость Элен, слушаю рассуждения Старика по поводу «инвестиционной политики». Всюду одно и то же, словно все, что составляет нашу жизнь: земные и возвышенные чувства, тяга к прекрасному, работа, любовь, светские развлечения — все это не может больше вызывать во мне ничего, кроме этого спазма, этого судорожного смешка и отвращения. Я блуждаю в этой пустоте, которую создал внутри себя, и никак не могу поверить в ее реальность. Где-то лопнула маленькая пружинка. Истощился запас сил. Но всему этому должно быть какое-то физическое, конкретное объяснение, должно быть что-то, что поддается взвешиванию и измерению, а иначе это невозможно понять. И я так вот блуждаю внутри себя и ищу. Ищу разлом. Щель, через которую все утекло. У этой болезни должно быть название. Она должна быть уже кем-то описана, исследована, возможно, даже найден способ ее излечения. Этот недуг столь же очевиден, как если бы он поразил мое тело, мои кости, мои глаза: как катаракта, потому что я больше ничего не вижу, как кахексия, как полное истощение организма, ибо мое нутро погибает от голода и жажды. Иногда по вечерам я осмеливаюсь заговорить с Элен — во всяком случае, осмеливался, но сейчас молчание разделило нас. А тогда я находил какие-то слова. Немой вдруг обнаруживал, что в его распоряжении огромное разнообразие средств и оттенков, чтобы объяснить необъяснимое, объяснить эту образовавшуюся в нем пустоту, эту усталость от всего на свете, которая, впрочем, не означает полного отречения, потому что он все еще барахтается, пытается окунуться в молодость Мари, поддавшись порыву, словно мощное течение могло вынести его, не дав захлебнуться. Но утонуть в пучине удовольствия — все равно утонуть, потерять почву под ногами, зайтись в крике, который глушит вода, отдаться ее цепким объятиям, тягучим, зеленым, убаюкивающим объятиям.
Вначале порывистый ветер два или три раза пробежался по железу и бетону, выискивая, что вывернуть или погнуть, а потом неожиданно полил дождь. Он звонко забарабанил по крышам машин. Короткие передышки — на ветровом стекле сверкают капли воды, и слышно, как работающие дворники твердят одно и то же труднопроизносимое слово — перемежаются новыми порывами ветра и дождя. Хочется смеяться. Хочется смеяться, радуясь грозе, радуясь льющимся с неба потокам воды. Но очень быстро начинаешь осознавать, что вокруг все та же жара, только в другом виде (в виде выделяющейся при жарке продукта жидкости, как пишут в кулинарных книгах). Стекла машин сразу же запотевают, и мы вытираем их тыльной стороной ладони, проделывая окошки, сквозь которые видно, как блестят на солнце капоты.
Влюбленная парочка справа исчезла из виду, скрывшись за голландским трейлером. Бенуа видит, как мимо него медленно проплывают другие лица, другие затылки. Ему кажется, будто все они сейчас в каком-то фантастическом аквариуме, и люди, глядящие друг на друга из своих машин с открытыми ртами, поскольку они что-то говорят или смеются, смотрятся здесь еще более странно, чем смотрелись бы рыбы. Бенуа маневрирует, пытаясь перестроиться в крайний ряд, в котором машины хоть медленно, но все же продвигаются к сумраку туннеля, туда, где прекращается стук дождя по крыше автомобиля. Он видит мотоциклистов в черных непромокаемых плащах и шлемах, по которым стекают струйки воды, мотоциклисты пробираются против движения по встречной полосе дороги, расчищая себе путь с помощью безумно завывающей сирены и световых сигналов. Потом все окончательно останавливается.