Приглашение в Ад
Шрифт:
Он голодал. Уже двадцать второй день. А потому грани между сном и реальностью для него давно не существовало. Он успел убедиться, что жить без еды тоже вполне возможно. За счет чего? – этого он точно не знал, но догадывался. Истончавшее естество оказалось способным улавливать неведомые ранее энергии. Они, вероятно, его и питали.
Пошарив под подушкой, Лебедь извлек ржаной сухарь – остатки вчерашнего пайка и, пройдя в детскую (теперь это называлось у них детской), сунул сухарь под первое же одеяльце. В том, что маленькие с обострившимся нюхом существа найдут его гостинец, он не сомневался. Вечноголодные дети блуждали по зданию подобно привидениям, от зорких
Ну, а теперь можно было идти наверх, к чуланчику, как и было подсказано свыше. Маршрут стал уже привычным, и Лебедь мог бы добраться туда с закрытыми глазами, что он иногда и проделывал. Башня, а они обитали в бывшей водонапорной башне, была довольно высокой. Винтовая нарезка лестницы обожгла ступни холодом, заскользила вниз. Ноги Лебедя ощутимо коченели, и все же он предпочитал ходить босиком. Так было тише, а значит, и безопаснее. Кроме того, он всерьез опасался кого-нибудь разбудить. Хватит с него жертв. Проще и лучше – дышать в сторону…
Мимо проплыло большое запыленное зеркало. Лебедь даже не задержался. Без того знал, что увидит отпечатки детских ладоней в нижней части стекла и собственную затуманенную несостоятельность – голую, все более становящуюся черепом голову, провалы щек с пустыми глазами, длинное истощенное тело, не способное уже ни на какой труд. Единственное, что оставалось привлекательным в его облике, это были припухлые, точно украденные у хорошенького ребенка губы. Но и это когда-нибудь уйдет. И тогда останется один череп. Голый, устрашающий, неживой.
Лебедь заглянул в каморку Вадима. Здесь было все как всегда. Скрюченная за письменным столом фигура с огромной кобурой под мышкой. Всю эту ночь Вадим снова что-то кропал для муниципалитета. Вадим умел работать на износ, и Лебедь мог ему только завидовать. Он тоже хотел бы вот так. На износ и до обморока. Если было бы даровано.
Сразу за столом в углу комнаты матово поблескивало сваленное в кучу оружие. Прятали его здесь от детей, но Лебедю думалось, что и от него тоже. В опаске, что натворит глупостей. Потому что однажды он уже делал попытку уйти из жизни.
Недалеко от каморки прямо у стены притулился в обнимку с карабином Егор Панчугин. То есть Лебедь его звал Егором, а все остальные попросту Панчей. В драном тулупе, в кирзовых сапогах – стопроцентный русский мужик, способный, крякнув в кулак, пережить что угодно. У Вадима Панча водил бронемашину, чем и был славен. Более того – эту самую бронемашину он умудрялся поддерживать в превосходном состоянии, смазывая, чистя и прослушивая каждый день, как заправский терапевт старого пациента. В результате дизельное сердце броневика тикало и грохотало положенным образом, а пулеметные стволы сияли первозданной чистотой, чего нельзя было сказать о самом Егоре. Был Панчугин безнадежно чумаз, чуть прихрамывал на правую ногу, щеки его поочередно вздувал безжалостный флюс, а из носа постоянно капало. Обессилевший от борьбы с зубами, Егор готов был пойти на крайнюю меру – а именно выдрать их все до единого, заменив вставными челюстями. Одного он, правда, не знал, – где взять подходящие челюсти, и мучения с зубами продолжались.
Глядя на Егора, Лебедь мысленно оснастил механика кудлатой бородой, а винтовку заменил на посох. И получился вполне приличный Дед Мороз. Несколько пообтертый, зато веселый. И дети на утренниках у Панчи, Лебедь не сомневался, были бы улыбчивыми. А Саньке – подростку, прижившемуся в башне, пришлось бы, наверное, сыграть Снегурочку.
Подойдя к окну – одному из немногих уцелевших, Лебедь близоруко прищурился, и набрав полную грудь воздуха,
Улица, предрассветная и серая, предстала его взору. Небо, вытесанное из александрита, ветви обиженных и обожженных деревьев – тополей, тополей и… снова тополей. К слову сказать, самое подходящее время для ветряков. Маленькие смерчи любили рождаться в утренние часы, шипящими клубками выкатываясь на улицы, путаными маршрутами колеся по городу. И уже потом – только по дорожкам пыли и гладким отшлифованным следам на стенах можно будет догадаться, где и как они проходили. Правда, в последние недели стали рассказывать о каких-то взбесившихся ветряках, что появлялись даже днем, тараня кирпичные каркасы зданий, увязая в крошеве обломков, в считанные секунды раскаляясь до плазменного состояния. Может, оттого и участились пожары. Запах гари стал привычным и постоянным. Лохматыми тушами над городом беспрестанно плыли жирные черные облака. Лебедю они казались живыми и оттого особенно страшными. Поэтому вверх он, как правило, старался не смотреть. Правильно говорят: рожденный ползать рожден для земли…
Стекло все-таки отчего-то затуманилось. Отстранившись от окна и чувствуя, как начинает кружиться голова, Лебедь судорожно выдохнул и вдохнул. То ли от тяжелого сна, то ли от кислородного голодания в ушах нарастающе загудело. Он вымученно тряхнул головой и только через секунду сообразил, что это летит самолет. Большой и тяжелый, может быть, даже бомбардировщик. Лебедь зажмурился. Самолет… Первый со времен нашествия и, дай Бог, последний…
Самолет болтало, словно детскую погремушку. Казалось, машина прорывается сквозь ураганы и смерчи. Вибрировал корпус, скрипуче раскачивались крылья. Только не было за бортом ни смерчей, ни ураганов, а был на всем белом свете один-единственный воющий надрывно движок, были истертые временем заклепки и была липкая перепачканная фляга, к которой снова в который раз он потянулся рукой.
На секунду самолет вырвался в слепящую голубизну неба и тут же вновь обрюзгшей рыбиной нырнул в вязкие разводья тумана. Он бодал и кромсал их округлым, стершимся от жизни лбом, не заботясь о маршруте, не думая о собственной целостности. Да и какая, к чертям, целостность! Дрожащая рука пилота, оценивающе взвесила флягу, швырнула посудину за спину. Вцепившись в руль высоты – так, что на сбитых костяшках бисером проросли капли ягоды костяники, пилот толкнул рычаг от себя. Лихорадочно задрожав, бомбардировщик повалился в ватные облака, мигом прошил их, выскользнув над незнакомым городом.
Там внизу тысячи кварталов лепились друг к дружке, щетинились спичечками труб, с сонным смущением тянули на себя одеяло грязноватой дымки. Город напоминал чем-то необъятный, пекущийся на сковороде блин. Опавшие и бесформенные пузырьки заводов и цирковых зданий, прожилки ЛЭП и долговязые мачты телебашен. Точечки, крапинки… У пилота зарябило в глазах, и он невольно попытался выровнять ломанный летучий галоп. Таким скоком можно было запросто нарваться на очередную аберрационную ловушку, что капканами теснились над всеми жилыми районами. Но главное (сейчас это злило пилота более всего) – он не понимал хладнокровия, с которым его встречал чужой город. Тянулись минуты, а он по-прежнему ждал, когда же там внизу, переполошившись, запустят наконец сирену и, бросившись к караулящим небо зенитным установкам, откроют по незванному гостю огонь. Этот город не казался мертвым, и все-таки стрельбы по самолету никто не открывал.