Приключение дамы из общества
Шрифт:
Входя в кабинет, мы слышали обрывки разговора. Обычно заведующий прибегал к нашей помощи, когда хотел ускорить уход посетителя или оборвать его. Он звонил и немедленно погружался в принесенные нами бумаги, заводя с нами попутные беседы и стуча карандашиком по столу. Когда же посетителя не было, что случалось редко, нам задавались и разные шутливые вопросы, на которые каждая отвечала по-своему. Товарищ Безменов никогда не делал ни того, ни другого. Обычно он не сидел, а стоял возле своего стола, упершись коленкой в стул. Его манера выспрашивать человека была неожиданная и молниеносная. Он не терял даром ни одного мгновенья. Но у него изредка
Так, я однажды сказала ему, когда он медлил подписать бумажку о праве телеграфной команды на занятие помещенья, принадлежавшего технической школе:
— Товарищ Безменов, вы — человек с умом, сердцем и волей, и разве вам не страшно день и ночь кипеть в этих ничтожных делах? Вы все равно что трамвайный кондуктор. Разве допустимо тратить жизнь на беспрерывное обрывание билетиков?
— Вы у меня контрреволюцию не разводите, — устало ответил он, — вернемся к порядку дня. Допустить ли занятие школы? Вы что об этом знаете?
— Школа сейчас получает подотчетные. Отдел снабжения выписывает ей по ордерам все, что нужно, учители имеют паек и жалованье, ученья, конечно, никакого нет и не будет еще года два. Телеграфная команда пришла с войском, квартирует на площади.
Он подумал несколько минут и подписал бумажку.
— Нас зовут варварами. Но наш крупный грех как раз в обратном: мы стараемся казаться слишком культурными, лицемерим. Поддерживаем то, что сию минуту бесполезно, насаждаем множество фантомов.
Я не сдавалась и вернулась к прежней теме:
— Лучшие люди сидят сейчас, как вы, за канцелярскими столами и утопают в бумажках. Оттого вы и устаете, что это не ваше дело. Если бы вы были на своем месте, у вас никогда не было бы такого опустошенья.
— Вы ничего не понимаете. Этот кабинет — рулевая будка. Мы правим курс. А если б мы сели за научные диссертации или игру на виолончели, Россия пошла бы ко дну.
Такие разговоры хоть отчасти наполняли мне жизнь. Я тяготилась обилием фактов, отсутствием обобщения, полным уничтожением перспективы. Раньше, хоть и со стороны, я наблюдала общую схему революции. Такие чуждые ей люди, как камергер, учили меня широкому сознанью эпохи, взгляду на будущее. Субботник наконец приобщил меня к стихийному творчеству массы. А сейчас я попала в будничный коридор, в отдаленный тыл революции и уже ничего не различала, кроме бумажек. Все казалось мелким, плоским, суточным, бесконечно субъективным и произвольным. Вокруг было как после неумелого подметанья комнаты, — всюду опять оседала пыль.
Маечка лишила меня и этих кратких разговоров. По ней и ее манере проникать в кабинет я судила о себе. Что-то пошлое примешалось к простоте моего отношения к товарищу Безменову, и тогда я прекратила свои хожденья. А моя соседка, чувствуя ко мне благодарность, неожиданно пригласила меня в воскресенье к себе. Отказаться было неловко. Я сидела по воскресеньям у себя в комнате, переписывая стихи Василия Петровича и дожидаясь первой получки жалованья, чтоб съездить к камергеру. Поэтому даже посещение Маечки показалось мне развлеченьем.
Она жила в первом этаже очень большой, но почти пустой квартиры. Мать ее была богатой купчихой, теперь разорившейся. Пышная
— Вот какую партию сделала подруга моей Маечки, Антонина Прибыткова, а наружностью ей в подметки не годится. Из машинисток в секретарши, а заведующий у них простой рабочий, коммунист, только книжек начитался. И так она его закрутила, что, поверите ли, ополоумел человек. День и ночь вокруг нее ходит, осунулся, есть-пить перестал. Поломалась, поломалась девочка и вышла. Что ж вы думаете, им по ордеру всякую обстановку из жилотдела, серебряный самовар, примус, подушки, одеяла, верхнее платье, нижнего белья сколько надо выдали. Вот это я называю умом.
В комнату вошел брат Маечки, худой и высокий человек в пенсне, с испитым, неподвижным лицом, покрытым прыщами. Он шепнул Мае что-то на ухо. Она протянула руку, взяла у него бумажку и копировальный карандаш и стала писать. Потом дала листок и мне, предварительно смяв его посередине.
— Александра Николаевна, ну-ка, пишите!
— Что вам писать?
— Пишите так: «Расписка. Мною получено за уборку школы и мытье полов пятнадцать тысяч. [8] По безграмотности уборщицы, Неонилы Бабиковой, Александра Зворыкина». Написали?
8
В начале 20-х годов бумажные деньги были еще обесценены, счет вели на миллионы; пятнадцать тысяч соответствовали нескольким копейкам. Так было до денежной реформы, когда появился крепкий бумажный «червонец» — 10 рублей.
— Но для чего вам это нужно?
— Простая формальность, — сиплым голосом ответил мужчина, взял бумажку и вышел. Маечкина мать проявила признаки беспокойства:
— Вы бы хоть фамилию-то другую придумали. А то сочинили эту самую Неонилу, не ровен час назначат ревизию, скажут — какая там Неонила, а вам ее и за деньги не сыскать. Фантазеры вы с братом.
— Мамочка, ты не вмешивайся! Это, Александра Николаевна, брат подотчетные сдает. Сколько он с этой школой возится, крови себе портит, так уж и не попользоваться. Посмотрели бы у других, которые в губпрофобре служат, — хоть бы одну действительную расписку представили.
— А все ж таки имя такое, супротивное!
— Совсем наоборот, мамаша, похоже на правду. О чем не понимаешь, того лучше не касайся.
Из странного любопытства, похожего на чувство, с каким разглядываешь уличную катастрофу, обвал дома или поломку автомобиля, — я не шла домой, а сидела и слушала. К Маечке пришли подруги и молодые люди. Все они где-то служили, употребляли сокращенные советские названья, щеголяли условными словечками. Все казались рожденными только сейчас: у них не было ни вчера, ни завтра, а только выгода сегодняшнего дня. Бессмысленные хищники, грабившие собственное дело: один разрушал школу, другой объедал столовую, третий продавал пол в собственном доме на дрова только потому, что дом этот был муниципализирован…