Приключения-77
Шрифт:
На краю оврага, в котором размещался госпиталь партизан, Нефедов увидел военврача. Бобров как-то судорожно цеплялся за корни вывороченного дерева, пытаясь оттащить его, хотя спасать было уже некого. Маскировочный навес, перекинутый с одного края оврага на другой, обвалился, на месте бывшего госпиталя дымилась глубокая воронка. Иван молча взял врача за руку и повел к штабной землянке. Тот, точно маленький, шел боком, все время оборачиваясь и показывая рукой назад...
Час спустя в штабной землянке, где на топчане лежал Гуров, вновь собрались члены штаба. Не было только Бычко. Не было и Кноха. У Гурова белела повязка на плече, рядом с ним сидела Степанида, сжимая в руках кружку с водой. Простоволосая, в разодранном
— Надо уходить. С наступлением темноты. Всем... Группами...
— Много раненых, командир. Да и тебе надо бы отлежаться, — сказал Морин. Казалось, он был среди всех единственным способным что-то делать. Все остальные, потрясенные неожиданной бомбежкой, гибелью Бычко и других партизан и, конечно, тем, что рассказал эсэсовец, напряженно молчали. Военврач ничего не видящими глазами смотрел в темноту землянки и изредка стонал, точно сам был ранен там, в овраге. Перед глазами Ивана то и дело вставали, меняясь как в калейдоскопе, картины бомбежки: пляшущая сосна, дымящаяся воронка и обгорелый сапог, овраг и возле него человек, хватающийся за корни вывороченного дерева...
На столе лежали желтые ровные кучки песка, они были похожи на маленькие курганы. Казалось, Самсонов рассматривает их. Лицо его было бесстрастным, бледным и осунувшимся.
— Я приказываю уходить, — сказал Гуров и вновь закрыл глаза.
Морин остался стоять посреди землянки, засунув руки в свои темно-синие галифе и поводя взглядом с потолка на пол. Он терпеливо ждал, когда Гуров снова соберется с силой и откроет глаза. Но не дождался.
— Гуров, прежде всего я думаю надо решить один вопрос...
— Какой вопрос? — спросил Гуров, не открывая глаз.
— Я настаиваю, чтобы Нефедов был предан трибуналу, как этого требует военная обстановка. — Голос Морина звучал почти торжественно. — По законам военного времени — мы все здесь коммунисты и хорошо знаем, что предатель должен быть расстрелян.
Гуров повернулся на правое здоровое плечо и начал медленно подниматься на топчане.
— Ты что это, батюшко... — зашептала Степанида, невольно помогая Гурову подняться. Тот оперся было на нее, потом выпрямился и поднялся с топчана. Перебинтованный, с искаженным от боли, ненависти и бессилия лицом, он был страшен в эту минуту...
— Тогда и меня стреляй, Морин! — скорее выдохнул, чем сказал, он.
Рядом с ним поднялась с топчана Степанида. Она поправила здоровую руку Гурова у себя на плече и выпрямилась.
— Обопрись на меня, сынок... Не бойсь, сдюжу. Ты не гляди, что я старая... А ты, Морин, заодно и в меня стреляй!
Они стояли рядом — партизан и партизанка, мать и сын. За их спинами была неровная бревенчатая стена, а Нефедову казалось, что там краснокирпичная стена старых купеческих складов, еще секунда, и повалятся уже мертвые Гуров и Степанида... В наступившей тишине все вдруг услышали, как потрескивает сосна, неторопливо догоравшая вблизи землянки. Ее колчаны время от времени вспыхивали и бросали красные отсветы на пол землянки, а от пола — на бревенчатую стену... В этих красноватых отсветах сгорали мосты надежд Ивана, а из их пепла родилось и зрело последнее решение коммуниста и комиссара Нефедова.
— Ну, стреляй! — крикнул Гуров и свалился на топчан.
...Морин хватился Нефедова тотчас же после выхода первой группы.
— Где Нефедов? — застонал он. — Ушел, гад?!
Ему никто не ответил: ни Гуров, забывшийся в беспамятстве на самодельных носилках; ни Степанида, шагавшая вслед за ними с большим узлом за спиной; ни военврач, сразу сгорбившийся и постаревший. Ему не ответили Бычко и другие партизаны, оставшиеся навечно лежать там, где бьют ключи и рождается чистая Снежка.
X
Нефедов шел ночным лесом: пока было сухо, шел споро, не останавливаясь... Тот, кому приходилось
Под ногами стреляют сухие ветки, о спину стукается тяжелая граната — единственная вещь в его пустом мешке. А в душе несет Иван Нефедов нелегкую ношу событий последних дней, которых хватило бы другому человеку, может быть, на всю жизнь. Это самая тяжелая человеческая ноша, выдюжить которую не каждый в силах. Но скоро, очень скоро он избавится от нее, и эта близость освобождения придает ему силы. Свежий ночной воздух и влага, тянущаяся с поймы Снежки, освежают его, и, забыв на минуту, куда и зачем идет, Иван вспоминает, как возвращался из одного увольнения, когда служил в Красной Армии... Под Октябрьские праздники объявили увольнение на двое суток ему и другим красноармейцам — отличникам боевой и политической подготовки. Двое суток дома! Там ждут друзья, невеста... В день увольнения на утреннем построении Иван почувствовал, что заболел: тело горело, ноги подкашивались, дрожали руки. Тайком в каптерке старшины роты Иван померил температуру: серебристый столбик ртути приближался к тридцати девяти... Иван не хотел, просто не мог идти в санчасть. Тогда прощай отпуск и дом!
Он чистил пуговицы, а они двоились в его глазах, трафаретка выскальзывала из рук. В строю, когда старшина осматривал увольняющихся, перед Иваном поплыли облачка, голова закружилась, и лишь какими-то невероятными усилиями он устоял. Как во сне, вышел за проходную и лесом напрямик — к ближайшей железнодорожной станции. Он не помнил, как ехал в поезде, кому-то что-то отвечал, спрашивал, наконец, едва переступив порог дома и скинув буденовку, рухнул на скрипучую кровать и словно провалился куда-то...
Очнулся он лишь к вечеру другого дня. У постели сидела Клава... Иван шевельнул горячей рукой и почувствовал тугую и ласковую девичью косу... На другой день, ослабевший от болезни, он тем же лесом возвращался в часть...
Вот и сейчас Иван шел как в бреду, останавливался, прижимался горячим лбом к белым стволам берез, закрыв глаза, стоял, чувствуя твердую и нежную прохладу, слушая ночные звуки и вдыхая запахи лесных и болотных трав.
Цепкая молодая память хранила в нем множество запахов и звуков, которые всегда рождали воспоминания, всегда хорошие и добрые, чаще из детства, большого и просторного, где каждый год теперь казался вечностью. Еще с солдатской подушки вспоминался дом с бабушкой, малиновое варенье, этажерка из «черного» дерева, где стояли книжки с чертежами деталей паровозов, путевыми сигналами и всевозможными наставлениями и инструкциями... А ведь до дома отсюда рукой подать. Только нет уже дома. На его месте большая яма от полутонной бомбы, края которой успели прорасти лебедой и крапивой. Лишь каким-то чудом осталась на задах голубятня да тополиный частокол в конце огорода. Это еще пацаном Иван воткнул в землю тополиные палки, а они проросли, зазеленели по весне. Как молча радовался он каждый год, глядя на клейкие листочки, точно зеленые лоскутки, появляющиеся на топольках в мае. Его удивляло, что тополиные листья очень похожи на яблоневые: может, раньше какой-то чудак и привил яблоню к неприхотливому тополю?.. Когда же, точно первый снег, летел тополиный пух, Иван каждый раз смеялся, видя кошек и собак, у которых рыльца были в пуху...