Приключения Джона Дэвиса
Шрифт:
Если бы не мудрая предосторожность капитана, мы ответили бы огнем по своим, так же как они вели огонь против нас, и, возможно, узнали бы друг друга, лишь идя на абордаж и крича ура на одном языке. Капитан «Обезьяны» прибыл к нам на борт, и его извинения были приняты за чашкой чая. Тем временем гамаки вновь опустились, сигналы были убраны, пушки возвратились на свои места, и часть команды, не занятая на вахте, спокойно возобновила прерванный сон.
XIII
Едва мы вошли в порт Смирны и подали опознавательные сигналы, как наш консул прислал к нам с лодкой письмо, в котором говорилось, что если мы следуем в Константинополь, то должны взять на борт некоего английского аристократа и сопровождающих его лиц; это было предписание лордов Адмиралтейства всем капитанам английских судов, находящихся в Леванте. Капитан ответил, что готов принять знатного пассажира, если тот поспешит, так как судно бросило якорь лишь для того, чтобы узнать, нет ли каких-нибудь приказаний от правительства, и рассчитывает отплыть в тот же вечер.
Около четырех пополудни
— Господа, — сказал он. — Я имею честь представить вам лорда Джорджа Байрона и двух его друзей, достопочтенных господ Хобхауза и Икинхэда. Думаю, излишне рекомендовать вам оказывать ему то уважение, на какое он имеет право по своему таланту и происхождению.
Мы поклонились. Я не ошибся: благородный поэт оказался тем самым молодым человеком, что покинул колледж Хэрроу-на-Холме в тот день, когда я поступил туда. С тех пор до меня не раз доносилась разноречивая, порой с оттенком недоумения молва о нем.
В самом деле, в то время лорд Байрон был более известен своими странностями, чем своим дарованием. У него находили множество свойств, одно необычнее другого, одинаково характерных как для безумца, так и для гения. Он, например, утверждал, что у него было только два друга — Мэтьюс и Лонг — и оба они утонули, но это обстоятельство не мешало ему со страстью предаваться плаванию. Часть своего времени он отдавал стрельбе и верховой езде. Его оргии в замке Ньюстед были известны во всей Англии — и сами по себе, и по составу участников. Лорд Байрон держал там медведя и собирал у себя жокеев, боксеров, министров и поэтов. Обрядившись в монашеские рясы, они пили бордо и шампанское не из чаши, а из черепа какого-то старого аббата. Что же до поэзии, то пока был известен лишь его поэтический сборник «Часы досуга», лучшие стихи которого, уже замечательные по изяществу и форме, еще не предвещали тех ослепительных чудес поэзии, какими впоследствии он одарит мир. Книга была подвергнута жестокому разносу в «Эдинбургском обозрении», и критика глубоко уязвила благородного поэта: заставший его за чтением статьи друг решил было, что он заболел или с ним произошло какое-то большое несчастье. Но вскоре душевное состояние лорда Байрона изменилось — на несправедливые обвинения он надумал отомстить сатирой. Так появилось его знаменитое «Послание к шотландским обозревателям». Утолив месть, устав от этого спора, тщетно ожидая, что оскорбленные придут требовать удовлетворения, лорд Байрон покинул Англию, посетил Португалию, Испанию и Мальту; на Мальте у него произошла ссора с одним офицером штаба генерала Окса, и в результате офицер пришел на место дуэли, где поэт с двумя секундантами уже ожидал его, и принес свои извинения. Лорд Байрон вновь сел на корабль, отбыл в Албанию и достиг ее через неделю, сказав прости старой Европе и христианскому миру. Он проделал сто пятьдесят миль, чтобы приветствовать в Тепелене знаменитого Али-пашу, а тот, зная, что к нему прибудет высокородный англичанин, повелел приготовить ему дворец и предоставить в его распоряжение оружие и лошадей.
Али принял гостя с особыми почестями и чрезвычайным дружелюбием. Быть может, грозный паша, распознав аристократа по вьющимся волосам, маленьким ушам и белым рукам, разглядел в нем также и черты, по которым узнается гений. Как бы то ни было, он воспылал к лорду Байрону таким великим расположением, что предложил поэту стать для него отцом, называл его сыном и постоянно посылал ему по двадцать раз в день фрукты, шербет и сладости. После месячного пребывания в Тепелене лорд Байрон отправился в Афины и, приехав в столицу Аттики, остановился у вдовы вице-консула, миссис Теодоры Макри. Покидая город Минервы, он оставил старшей дочери хозяйки стихи, начинающиеся словами:
Час разлуки бьет — прости, Афинянка! Возврати Другу сердце и покой Иль оставь навек с собой. [13]Наконец, перебравшись в Смирну, в доме генерального консула, откуда он и прибыл к нам на корабль, поэт завершил две первые песни «Чайльд-Гарольда», начатые пять месяцев назад в Янине.
В тот же день, когда лорд Байрон поднялся к нам на борт, я напомнил ему, как он покидал колледж Хэрроу. Воспоминания о тех временах были по-особому дороги поэту, и он долго беседовал со мною об учителях, об Уингфилде, которого
13
Д. Байрон, «Афинской девушке». — Пер. Л. Мея.
Насколько я мог судить по этим непринужденным беседам, характер благородного поэта являл собою смесь самых разнообразных, часто противоречивых свойств. Так, гордясь своим аристократическим происхождением, утонченной красотой и ловкостью в телесных упражнениях, он любил похвастаться своими успехами в боксе и фехтовании и крайне редко говорил о своем поэтическом призвании.
В ту пору лорд Байрон, несмотря на свою худобу, очень боялся располнеть — быть может, он желал походить на Наполеона; в то время он настолько сильно восхищался им, что даже подписывался его инициалами, ставя первые буквы своих имен — Н.Б. (Ноэл Байрон). Он много читал Юнга и сохранил пристрастие к мрачному и трагическому, что иногда выглядело забавным в отнюдь не поэтичной жизни современного общества. Он сам чувствовал это и порой, пожимая плечами, вспоминал незабываемые ночи в Ньюстеде, когда вместе с друзьями пытался воскресить то веселых сподвижников Генриха V, то разбойников Шиллера. Но тайно всем сердцем своим он жаждал чудес, в которых ему отказывала цивилизация, и явился искать их на этой древней земле, полной старинных легенд, среди кочующих народов, у подножия гор, носящих поэтические названия Афон, Пинд и Олимп. Здесь ему легко дышалось тем самым воздухом, в каком так нуждалась его душа. Он искал опасностей на пути, но лишь для того, чтобы не притупились его любознательность и мужество. Можно сказать, что после отъезда из Англии он шел, как наш корабль, на всех парусах.
Не считая меня, единственным живым существом на судне, возбудившим к себе его привязанность, стал подраненный мною в Гибралтаре орел. Птица обычно сидела на борту шлюпки, привязанной к подножию грот-мачты. Со времени появления лорда Байрона на «Трезубце» жизнь Ника заметно переменилась — высокородный лорд лично заботился о его довольствии и сам приносил ему пищу. Теперь она состояла из кур и голубей, зарезанных поваром где-нибудь подальше от глаз нашего пассажира: он не терпел, когда при нем убивали животных. Лорд Байрон рассказал мне, что, подходя к Дельфийскому источнику, он стал свидетелем редчайшего зрелища: в небо поднялась стая из двенадцати орлов. Лорду Байрону подумалось, что благородные птицы воздают ему почести как поэту, — ведь он находился у подножия горы, посвященной самому богу поэзии! — и в нем вспыхнула надежда, что потомство, как и эти благородные птицы, по достоинству оценит его поэтический дар. На берегу Лепантского залива близ Востицы он сам однажды подстрелил орленка, но, несмотря на все его заботы, птенец через несколько дней умер. Со своей стороны Ник, казалось, был крайне признателен за проявленное к нему внимание и при виде своего покровителя испускал радостный крик и бил крылом. Лорд Байрон подходил к нему доверчиво, как никто до этого, и ни разу Ник даже не поцарапал его. Поэт утверждал, что именно так следует вести себя с дикими хищниками. Подобное обращение принесло ему успех с Али-пашой, с собственным медведем и со своей собакой Ботсвеном (когда она издыхала от бешенства, он, не переставая, гладил ее и голыми руками утирал текущую из пасти ядовитую слюну).
Мне казалось, что лорда Байрона отличает большое сходство с Жан Жаком Руссо. Я как-то обмолвился об этом, но он столь поспешно отверг возможность такого сходства, что я понял, насколько неприятно ему это сравнение. Впрочем, по его словам, я не первый делал ему подобный комплимент (интонацией он подчеркнул слово, не уточняя, однако, ее значения); поскольку спор мог выявить какую-то новую черту характера поэта, я принялся настаивать на своем мнении.
— Мой юный друг, — сказал он, — вот и вас поразила болезнь, которой, кажется, я заражаю всех, кто меня окружает. Едва познакомившись, меня начинают с кем-нибудь сравнивать, а это весьма унизительно, ибо прежде всего доказывает, что я недостаточно оригинален, чтобы просто быть самим собой. Нет в мире человека, кто больше меня подвергался бы сравнениям. Меня сравнивали с Юнгом, Аретино, Тимоном Афинским, Гопкинсом, Шенье, Мирабо, Диогеном, Попом, Драйденом, Бёрнсом, Севеджем, Чаттертоном, Черчиллем, Кином, Альфьери, Браммелом, с озаренной изнутри алебастровой вазой, фантасмагорией и грозой. Что же до Руссо, то, может быть, на него-то я похожу менее всего. Он писал прозу, я — стихи; он вышел из народа, я — из аристократии; он был философом — я же ненавижу философию; он опубликовал свое первое произведение в сорок лет — я написал свое в восемнадцать; его первому произведению аплодировал весь Париж — мое же ругала вся Англия; он воображал, что целый мир восстал против него, — а судя по тому, как обращаются со мной, можно подумать, что это я ополчился на весь свет; он любил ботанику как науку — я же люблю цветы, потому что они мне просто нравятся; у него была плохая память — у меня прекрасная; он сочинял с трудом — я пишу без единой помарки; он никогда не ездил верхом, не умел обращаться с оружием, не плавал — я великолепный пловец, достаточно силен в фехтовании, особенно когда держу в руках клеймор; к тому же я хороший боксер — доказательством служит то, что однажды у Джексона я уложил Перлинга, вывихнув ему коленную чашечку; наконец, я приличный наездник, хотя и не слишком смелый, ибо уроки верховой езды мне пришлось усваивать лишь одним боком. Так что, как видите, сравнение несуразно и я ничем не напоминаю Руссо.