Приключения профессора Зворыки
Шрифт:
Он одним прыжком перелетел через стойку и, сжав кулаки, остановился перед немцем.
— Я сейчас, сейчас, Аполлон. Первое слово: крест, а второе… что-то коровье, ослиное, собачье…
— Вспомни, или убью! — сквозь зубы прошипел незнакомец.
При виде занесенных над головой кулаков, к немцу вернулась память.
— Хвост! — выговорил он.
— Хвост! Хорошо. А третье?
— Уволь, голубчик, хватит с тебя и двух… Зачем тебе эти слова?
— Вспомни третье, — был ответ.
— Да как же вспомнить, коли я совершенно забыл.
— Нет, ты вспомнишь, ты не хочешь меня погубить. Ах, вот как!
И он схватил своего друга за горло.
— Тоже часть какого-то животного… Отпусти…
— Не отпущу, пока не вспомнишь.
— Вспомнил! — прохрипел задыхающийся немец.
Незнакомец отпустил его.
— Хобот! — пробормотал тот, жадно глотая воздух. — Фу, какой ты грубый, Аполлон…
С четвертым словом было труднее всего. Ни внушения, ни побои не помогли. Он помнил, что это какое-то неприятное насекомое, а какое — забыл.
— Пчела, может быть? Скажи, Иоганчик, пчела? — с дрожью в голосе спрашивал незнакомец.
— Нет, не пчела. Разве пчела неприятная? Пчела пользу приносит. Скорее таракан, или клоп… Нет, впрочем, и не таракан…
Незнакомец снова принялся угрожать и буйствовать, но ничего не помогало.
Последнее, пятое слово, он помнил сам. Это слово было: решетка. Но четвертое, предпоследнее, ушло из его памяти бесповоротно. Его душа наполнилась отчаянием, и он стал жаловаться:
— Мне всегда не везло, Иоганн. Я несчастный человек — таким я родился, таким я сойду в могилу. Мне никогда ничего не удается. Все обдумаю, все подготовлю, создам гениальный, грандиозный проект, и вот, проект летит к чорту по вине какого-нибудь маленького паршивого винтика. Таких замыслов, как у меня — не было и не будет. Сначала я думал стать повелителем морей. Потом повелителем суши. Теперь — повелителем жизни и смерти. Но все срывалось по вине непредвиденных пустячков. Эти пустячки всегда представлялись мне в виде пауков. Такой пустячок-паучок, маленький и плюгавый, незаметно обматывает меня липкой паутиной и начинает сосать мою кровь. И сося, растет и толстеет. Из паучка он превращается в паука, из паука в паучище… Что ты смеешься, свиная туша, тебя веселят мои несчастья?
— Нет, Аполлон, я только вспомнил…
— Что?
— Четвертое слово.
— О, говори, Иоганн, не томи меня!..
— Это слово — паук.
— Крест, хвост, хобот, паук, решетка! — торжествующе провизжал юркий человечек. — Ура! Ключ найден! Теперь я твой властелин, вселенная! И я буду жестоким властелином. Тридцатого апреля…
— Поклонись от меня штабс-капитану Авсеенке! — прокричал немец, но незнакомца уже не было в лавке.
Глава третья. Аполлон Григорьевич Шмербиус
В санях я сидел рядом с извозчиком. Все сиденье для ездоков было занято профессором. Он держался прямо, не поворачивая головы, как гигантская тумба. На каждой пуговице его просторной пелерины болталось несколько крошечных пакетиков. В ногах стоял американский кожаный чемодан. Мороз теребил наши щеки, от лошади шел густой пар, и навстречу нам неслись улицы, разделенные пополам солнцем и тенью.
Нет, я уже больше не сомневался, я знал, кто написал эту записку. Если бы ее написал кто-нибудь другой, разве стал бы я беспокоиться? Такую записку мог написать только сумасшедший. Да кто знает, не сумасшедший ли он? Но он сумасшедший, награжденный невероятной силой воли, воловьей настойчивостью, глубоким знанием людей, неиссякаемой верой в свои сумбурные планы. Он сумасшедший, однажды
Но вот и вокзал. Зворыка расплачивается с извозчиком, как перышко поднимает чемодан, сует трость под-мышку и, увешанный свертками, хлюпая гигантскими калошами, бежит на перрон. Я за ним. Нас встречает курьер Академии Наук и сует профессору кучу каких-то удостоверений и бланков. Носильщик приносит нам билет. Мы садимся в вагон, третий звонок, и поезд трогается.
Мимо вагонных окон пролетают оледенелые ноля пурпурные от вечернего солнца. Леса неподвижны и мертвы. Заиндевелые березы просвечивают насквозь как кружева, а широкие лапы елей гнутся под снегом. Редко-редко поезд перескакивает на новые рельсы перед маленькими деревянными станциями, паровоз, не останавливаясь, свистит, и снова — равнины, поля, леса…
Но вот зашло солнце, в вагоне зажглись электрические лампочки, и в окне уже ничего нельзя было увидеть. Профессор просматривал какие-то бумаги, беззвучно шевеля толстыми мягкими губами. В этом купе, кроме нас двоих, никого не было. Но в соседнем раздавались голоса, вернее один голос, который говорил уже несколько часов, не умолкая. Это был въедливый мягкий тенорок, время от времени пускавший петухов, как голос четырнадцатилетнего мальчика.
— Я стал вегетарианцем, — говорил он. — Я не ем мясного. Разве обезьяны едят мясо? А человек, знаете ли, произошел от обезьяны. Да, да! Наш организм не приспособлен к такому количеству мяса. Наш бедный желудок не в состоянии с ним справиться. От этого люди так рано умирают. Хотите жить тысячу лет — ешьте овощи и фрукты. В растительной пище вполне достаточно жира. Прованское масло делают из маслин. А подсолнечное из подсолнухов. А касторовое… Вы подумайте только, сколько пользы принесла человечеству касторка!
Я взглянул на профессора. Он поднял глаза от бумаг и тоже прислушивался.
— Я презираю людей, пожирающих мясо, — продолжал голос. — Все великие люди питались одной капустой. Кислой капустой, да, да. Все, кроме Наполеона и Рихарда Вагнера. Но Наполеон умер от язвы в желудке, а Рихард Вагнер — дутая знаменитость. Я тоже обожаю капусту. Мне ненавистны жирные, заплывшие салом обжоры, уписывающие ростбифы, бифштексы, колбасы, котлеты, сосиски. Меня тошнит, когда я вижу их туши. У них нет лица: лицо у них сделалось окороком. Ожирелый мозг, ожирелое сердце!
— Позвольте, — зычно закричал вдруг профессор, — позвольте, уверяю вас, что вы ошибаетесь. Вы не знаете ни истории, ни физиологии Великий Крылов весил двенадцать пудов. Гениальный Раблэ был самый толстый человек во всей Франции! Его брюхо имело сто тридцать сантиметров в окружности. Йоркширские поросята вскормили Фарадея и Дарвина. А на растительной пище вырастают только мозглячки, франтики, фертики, тощие ничтожества, слюнтяи, пустячковые людишки.
— Ну, нет! Ошибаетесь! — закричал невидимый обитатель соседнего купе. — Толстяки сластолюбивы, прожорливы, неспособны ни на какую душевную жизнь. Когда я вижу жирного крестьянина, я говорю: он не собирает урожая. Когда я вижу жирного купца, я предчувствую — он будет банкротом. Когда я вижу жирного писателя, я говорю — бездарность. Когда я вижу жирного ученого, я знаю — это круглый невежда.