Принц приливов
Шрифт:
— Бог говорит совсем как деревенщина.
Фактически Бог использовал язык, точь-в-точь повторяющий язык нашего деда. Бессвязные письма Амоса к горожанам были для него и проклятием, и тайной славой. Сам дед признавался, что ему трудно вести нормальную жизнь, когда Бог постоянно отрывает его от дел своими захватывающими продолжительными историями.
Саванна первой спросила у деда:
— Как выглядит Бог?
— На вид — очень симпатичный парень. Но вокруг него всегда зарево, что мешает его хорошенько рассмотреть. Черты лица у него правильные, волосы — малость темнее, чем ты представляешь. И длинноваты. Я думал, может, предложить ему немного подстричься? Я бы не взял с него ни цента. Просто подровнял бы, сделал бы поаккуратнее с боков.
После этого Саванна первой объявила вслух, что дед Винго — сумасшедший.
Если это действительно было сумасшествием, то приятным и ничем не отягченным. В
Также у деда Винго была склонность к бродяжничеству. Бабушка говорила, что ему «перепало цыганской крови»; в ее устах это выражение приобретало оттенок цинизма; по ее мнению, дедушкины странствия были напрочь лишены воображения. Ему просто нравилось куда-то идти, а куда именно — это его мало волновало. Призыв отправляться в путь мог прозвучать в любую минуту, и дед немедленно покидал Коллетон. Бывало, он месяцами бродил по южным штатам, продавая Библии и делая стрижки. Даже во время отдыха у него проявлялась странная особенность: его правая нога все время подрагивала, словно внутри находился вхолостую работающий моторчик. Вздрагивающая нога служила деду напоминанием, что завтра он может отправиться на юг, во Флориду, или на запад — в Миссисипи, где будет распространять Слово Господне и посыпать тальком свежевыбритые шеи. Для него это Слово было подобно пыльце, которой он посыпал каждую человеческую душу, встречавшуюся во время его спонтанных путешествий.
Бродя по проселкам и захолустьям Юга, дед нес два чемодана: один с одеждой и парикмахерскими инструментами, второй, побольше, с Библиями на любой вкус и кошелек. Дешевые издания были размером с детские башмачки, в черном мягком переплете и с мелким шрифтом. Усердное чтение такой Библии, да еще при плохом освещении, грозило близорукостью. Дед считал своей обязанностью убеждать людей приобретать более дорогие и удобные для чтения книги. Самым роскошным («библейским кадиллаком», если можно так выразиться) было издание в переплете из белой искусственной кожи, с золотыми ленточками-закладками и множеством репродукций с картин великих мастеров, написанных на библейские сюжеты. Но главное великолепие роскошной книжки заключалось в том, что все слова, произнесенные Иисусом из Назарета, были напечатаны ярко-красным шрифтом. Эта Библия стоила дороже всех. Благодаря щедрой рассрочке ее неизменно покупали самые бедные семьи. Дед уходил, а семья христиан-бедняков вставала перед дилеммой: заплатить ежемесячный взнос за Библию или купить еду. Воспоминание о благочестивом деде, которого незримо сопровождал Бог, делало их выбор еще мучительней. Невнесенную плату дед считал тяжким грехом, хотя и не отваживался забрать Библию из семьи, где собственной рукой запечатлел на чистых срединных страницах семейную хронологию. По его мнению, ни один американский гражданин, ни одна семья не могли чувствовать себя в полной безопасности, пока их имена не написаны на чистых страницах той Библии, где слова Иисуса выделены красным. Дед отказывался забирать Библии у неплательщиков, хотя это осложняло его отношения с компанией-поставщиком. Та была вынуждена посылать по следам деда своих служащих, которые либо изымали книгу, либо заставляли платить. Однако дед Винго продал больше белых Библий, чем кто-либо, и принес компании реальный доход.
Продавая Библии, дед сделался своеобразной легендой в провинциях Юга. Появляясь в деревне или городке, он начинал ходить от дома к дому. Если семье не требовалась Библия, то почти всегда кто-то нуждался в услугах парикмахера. Нередко дед стриг и брил целую семью, беря с них по групповому тарифу. Ему нравилось касаться человеческих волос; лысые вызывали у него неизменное сожаление. За работой — будь то бритье взрослого или стрижка непоседливых ребятишек — дед всегда говорил о жизни Христа. Скрип бритвы, звон ножниц и густые облака талька этому ничуть не мешали. Когда дед удалился на покой, библейская компания-поставщик подарила ему набор позолоченных парикмахерских ножниц и вручила благодарственную грамоту, официально подтвердившую то, о чем мы и так догадывались: Амос Винго продал больше Библий, чем кто-либо из его коллег. Грамота заканчивалась потрясающими, поистине поэтическими словами: «Амос Винго — король продаж белых Библий с красным шрифтом».
Будучи успешным странствующим торговцем, чья территория охватывала пять штатов,
Дед и бабушка были словно дети, получившие разное воспитание, потому их дом сохранял для меня аромат святилища и детского сада одновременно. Между собой они говорили с необычайной учтивостью. По сути, это даже нельзя было назвать разговорами: ни легкого подтрунивания, ни намека на флирт, ни обмена сплетнями. Казалось, они продолжают жить каждый своей жизнью. Никакие человеческие чувства не нарушали их странную, неявно выраженную привязанность друг к другу. Я приглядывался к их отношениям, испытывая ощущения, близкие к благоговению, поскольку не понимал, на чем все между ними держится. Я чувствовал: они любят друг друга, но без огня и страсти. Не было в их отношениях и затаенной злобы, лихорадочных выплесков, заметных душевных приливов и отливов — просто брак без «погоды в доме», штиль, смирение; спокойные дни в Гольфстриме такого же спокойного старения. Они бесхитростно радовались тому, что они рядом, и на этом фоне брак наших родителей казался грубым и непристойным. Однако чтобы обрести эту гармонию, деду и бабушке понадобилось прожить врозь более двадцати лет.
Я приглядывался к ним, пытаясь понять отцовский характер, но тщетно. По бабушке и дедушке не чувствовалось, что у них есть сын. Их воссоединение породило нечто новое и невидимое. Не помню, чтобы Толита или Амос повысили голос. Они никогда не шлепали нас и почти извинялись за малейшее вмешательство в наше поведение. Тем не менее они произвели на свет человека, ставшего моим отцом; человека, который избивал меня, мать, моих брата и сестру. В доме Амоса и Толиты я не находил ни объяснений, ни подсказок. Меня раздражала их порядочность и учтивость, их непоколебимая уравновешенность. Эти люди никак не помогали мне понять мое собственное происхождение. В этой цепи чего-то недоставало; что-то было утрачено и оставлено без ответа. Две кроткие души, у которых жестокий сын, ставший моим отцом. Я жил в доме, где главу семьи боялись. Мать запрещала нам рассказывать кому-либо из посторонних, что отец поднимает на нас руку. Она ценила то, что называла «верностью семье», и не терпела поведения, расцениваемого ею как предательство или подстрекательство к мятежу. Нам не позволялось критиковать отца или жаловаться на его обращение. Люку не исполнилось и десяти, а от отцовских взбучек он уже трижды терял сознание. Если мать пыталась вмешаться, доставалось и ей. Мы с Саванной испытывали тяжесть отцовского кулака, если пытались оттащить его от матери. Замкнутый круг, который не разорвать.
Все детство я провел с мыслью, что когда-нибудь отец меня убьет. Я жил в мире, где детям ничего не объяснялось, кроме безусловной необходимости быть верным семье. Благодаря матери я уяснил, что верность — это когда делаешь приятное лицо и строишь всю свою жизнь на фундаменте отъявленной лжи.
Избиения отца были отвратительны сами по себе, но еще страшнее была непредсказуемость отцовского характера. Мы никогда не знали, что спровоцирует очередной взрыв, из-за каких его душевных перемен наружу вырвется жестокий зверь. У нас не было поведенческих моделей для подражания, мы не знали, как себя вести. Единственным третейским судьей, к которому мы могли обратиться за амнистией, была бабушка. Наше детство проходило в ожидании очередной вспышки отцовской ярости.
В 1955 году отец бил меня трижды. В 1956-м — уже пять раз. Через год его любовь ко мне возросла. В 1958 году она еще усилилась. Чем взрослее я становился, тем сильнее он меня любил.
После Атланты я часто молился, прося Бога забрать отца. «Убей его. Прошу Тебя, Господи, убей его», — шептал я, стоя на коленях. Я видел, как болотистая отмель затягивает отца по самую шею, как луна накрывает его приливной волной. И вот уже крабы ползали по его мертвому лицу, норовя выесть глаза. Посредством молитвы я учился убивать и ненавидеть. Молитвы выходили из-под моего контроля. Когда я обращал свой разум к Богу, из меня вместо хвалебных слов изливались ядовитые потоки. Сложив руки, я мысленно уничтожал и мучил; мой розарий превращался в гарроту. Я жил в своем собственном мире. Завалив оленя, я видел под ветвистыми рогами не оленью морду, а отцовское лицо; я вырезал отцовское сердце и поднимал высоко над головой; я свежевал его тело, потрошил его внутренности. Я превратил себя в нечто отвратительное и неестественное.