Принц Вест-Эндский
Шрифт:
– Садись, Отто, садись, устраивайся удобнее. – Снова тик. – Чего тебе, пива1; Сейчас принесу, сиди. – И он ушел, изо всех сил стараясь подавить разочарование,
Оттуда, где, по моим расчетам, была кухня, внезапно раздался душераздирающий крик: «Нет! Нет! Нет!» Глухой удар – и тишина.
Что он с собой сделал? Я вскочил и кинулся туда.
На белом линолеуме, согнувшись, закрыв руками голову и вздрагивая всем телом, стоял на коленях Кеннет. На трубе, протянутой под потолком через век кухню, висела, выкатив мертвые глаза, моя сестра Лола. Еще бы чуть-чуть, и она бы уцелела: ее ноги на два сантиметра не доставали до линолеума. К груди была аккуратно пришпилена записочка – записочка, едва ли с чем-нибудь сравнимая по трогательной скромности: «Отто, Курт, простите. Лола».
У меня не
Что до меня, то я внутренне оцепенел, был оглушен и, возможно, не совсем вменяем. То, что произошло сейчас во внешнем мире, почти не затронуло моего сознания. Я отреагировал на смерть Лолы как на смерть, которую давно оплакал, как на тяжелое воспоминание, еще яркое, но уже не способное потрясти. Напоминаю: я не вполне еще покинул Некрополь; я все еще пребывал в Городе Смерти. Выкарабкавшись из кровавого чрева Европы только для того, чтобы найти свою сестру мертвой, я бессмысленно пытался продолжать дышать.
Кроме того, надо было предпринять какие-то действия, сообщить властям. Словно во сне, я позвонил в полицию – мой первый звонок в Америке, – ничего не сознавая и лишь изумляясь как чуду тому, что говорю в трубку спокойно. Потом я вернулся к Кеннету и телу сестры.
Бедный Кеннет! Он винил себя в смерти Лолы, не догадываясь об истине. А истина была проста: увидеть меня после всего для сестры было непереносимо. Не могу упрекнуть ее за это.
Тогда-то я и засунул воспоминания о Лоле вместе с остальным прошлым на самую верхнюю полку в чулане и плотно закрыл дверь. (В беспечную минуту дверь приотворяется, и я снова слышу жалостные голоса. И мигом, чтобы сохранить рассудок, захлопываю дверь.)
12
Письмо Рильке у меня украдено, а не потеряно и не упрятано в забытый тайник! Теперь в этом нет сомнений. Но радость, приходящая с достоверным знанием, часто бывает отравлена самим характером узнанного. Поэт Мильтон это понимал: как Адам и Ева, познав, я ощутил себя нагим и беззащитным, мной овладели растерянность и страх.
Вот что произошло: я получил подметное письмо. Впрочем, «письмо» тут не совсем годится; целью послания, по-видимому, было вывести меня на похитителя. Но оно вызвало у меня тревогу, поскольку было без подписи, написано печатными буквами, лишенными признаков индивидуальности, и лишь косвенно намекало на имя вора. Так что я вдвойне жертва – и вора, и доносчика, который «мог бы, если б захотел» говорить прямо, но предпочел (из злорадства?) иное. В этом смысле они сообщники: один по понятной причине молчит, другой изъясняется обиняками по причинам непостижимым и темным и оттого пугающим.
Письмо пришло сегодня, было просунуто под дверь, между завтраком и обедом, пока я заседал на Революционном совете в Молочном ресторане Голдстайна. Это загадка в стихах, головоломка или, точнее сказать, шарада. Привожу ее целиком:
Загадка, кто повел себя прегадко: Коль ребус растолкуешь, – и отгадка; Его без ожерелья соедини с основой, Рыбешкою бесхвосто-безголовой. А опознать захочешь подлеца – Смотри в начале и в конце лица'.
Признаюсь, что, несмотря на лингвистические способности, я всегда был слаб по этой части. Не в том дело, что мне не хватает изобретательности, но та специфическая изобретательность, которая нужна для решения шарады, является, я думаю, исключительным достоянием ее автора. Его ассоциации, его, так сказать, умственные синапсы едва ли могут повториться в другом мозгу.
Как проникнуть в сознание составителя шарады? В том-то и загвоздка. Однако первое двустишие понятно: речь в нем о воре, о краже и о том, что вершить правосудие предстоит мне. Пока все хорошо. Второе двустишие уже неприятнее. Тесею в лабиринте по крайней мере помогали; но как мне найти Минотавра? Не буду описывать многих неудачных попыток, долгих часов замешательства, тупиков, куда я забредал по дороге, – сразу перейду
Здесь и далее – шарады в переводе Елены Кассировой.
Вот откуда я вывел, что письмо Рильке у меня украдено, а не затерялось и не выброшено по ошибке.
В последней части шарады зашифровано, очевидно, имя вора. Но по иронии судьбы – а в моей судьбе иронии хватало – как раз этот шифр я и не могу разгадать. Пока что.
Революционный совет, о котором я упомянул выше, приступил к дискуссиям. Я тихо сидел в библиотеке, читая в «Тайме» ленивые отчеты о каждодневных кровавых безобразиях, как вдруг в дверь просунулся Красный Карлик, увидел меня и бочком вошел. Он наклонился и прошептал мне на ухо:
– Товарищ, нам нечего терять, кроме своих цепей. – Воровато оглянувшись, он поднес к губам палец. – Тсс. (В библиотеке мы были одни.) Сегодня у Голдстайна заседание Центрального комитета. Ровно в десять тридцать. Явитесь. – А затем, должно быть разглядев выражение моего лица, дернул себя за воображаемый чуб: – Мы будем благодарны, любезный сэр, если вы почтите нас своим присутствием.
Вообще-то у меня были другие планы на утро – мелкие дела, кое-что накопилось за последние дни, не мешало бы сходить за покупками и так далее, – и я уже собрался сказать ему об этом, но тут снова отворилась дверь и вошла мадам Давидович. Нас она, конечно, игнорировала. Палец Красного Карлика снова взлетел к губам. «Тсс». Затем громким голосом, как бы продолжая необязательный разговор, он сказал:
– Судя по газетам, по некрологам, еще четырнадцать трупов ждут христианского погребения.
Давидович хмыкнула. Красный Карлик фыркнул и устремился к двери. Там он исполнил короткую жигу.
– Остальное – молчание, – сказал он, заговорщически подмигнув, и исчез. Откуда в его возрасте столько энергии?
Молочный ресторан Голдстайна расположен на Бродвее, в нескольких минутах ходьбы от «Эммы Лазарус», и многие ее обитатели любят там бывать. Тут можно выпить кофе или чаю, сыграть в домино, отведать таких запретных лакомств, как блинчики или яблочные оладьи со сметаной, а главное, увидеть новые лица, не те, что видишь ежедневно в нашей гостиной. Я начал ходить сюда много лет назад, задолго до того, как поселился в «Эмме Лазарус», и даже до того, как познакомился с Контессой. Хозяин, Брюс Голдстайн, – румяный, полный человек лет под шестьдесят, молодой по моим меркам, и отчасти франт. Например, он единственный мужчина в Вест-сайде, которого я видел в норковой шубе, а костюмы его всегда безупречно скроены по его пухлой фигуре. Шелковые галстуки и платки в кармане – неотъемлемая деталь. Из-за его страсти к театру стены ресторана украшены старыми афишами, а различные блюда названы в честь знаменитых актеров. Так, например, «Тони Кертис» представляет собою рубленую селедку, положенную на кольца красного лука и замысловато украшенную сверху маслинами; «Ли Джей Кобб» – патриотический триколор блинчиков с вишней, голубикой и сыром, и все это посыпано сахарной пудрой. Мое любимое «Пол Ньюман» – гефюльте фиш (Фаршированная рыба), сильно обжаренная в сухарях и приправленная особым соусом с хреном (секретный, строго охраняемый рецепт).
Как обычно, когда у меня бывает деловая встреча или свидание, я пришел на десять минут раньше. Голдстайн, в отглаженном темно-синем костюме в полоску, в жемчужно-сером жилете и с темно-бордовым галстуком в горошек, стоял, прислонясь к центральному столбу, и чесал об него спину. Он тепло приветствовал меня:
– Корнер.
– Голдстайн. – Я сел за свой столик.
Голдстайн повернулся к Джо, старейшему из четырех пожилых официантов, и подал пальцами сигнал, означавший: принести с максимальной скоростью чашку кофе, черного. Возможно, я когда-нибудь услышу, как Голдстайн сносится со своими официантами при помощи речи. Пока что он пользуется сложной системой сигналов, вроде тех, что в ходу у букмекеров и жучков на английском ипподроме. Голдстайн не торопясь подошел.