Принцесса Баальбека
Шрифт:
– Я отпускаю вам грех, – крикнул патриарх, – если это грех.
– Отпустите грех себе, – резко крикнул Вульф, – и знайте вот что: я только один человек, но у меня есть сила и искусство. Если вы постараетесь наложить руку на послушницу Розамунду, чтобы насильно увести ее к Саладину на смерть, как она сказала, раньше, чем умру я, многие из вас навеки закроют глаза.
И, стоя перед алтарной решеткой, он поднял свой большой меч одной рукой, а другой взял щит с изображением черепа.
Патриарх сердился и грозил. Некоторые закричали, что они принесут луки и застрелят Вульфа издали.
– И, – сказала Розамунда, – к святотатству прибавят еще убийство?
– А ведь правда, – закричали многие. – Саладин-то ничего не обещал!
Наконец Балиан, охранитель города, который пришел с другими в церковь и стоял вдалеке, слыша все происходившее, выступил вперед и сказал:
– Господин патриарх, пусть так и будет, потому что ничего хорошего не выйдет для нас из этого преступления. Этот алтарь самый святой во всем Иерусалиме, неужели вы осмелитесь оторвать от него девушку, единственное преступление которой состоит в том, что она, христианка, бежала от сарацин, укравших ее? Неужели вы осмелитесь отдать ее в руки Саладина на смерть? Конечно, это был бы поступок трусов и навлек бы на нас судьбу трусов. Сэр Вульф, вложите меч в ножны и не бойтесь. Если в Иерусалиме может кто-нибудь пользоваться безопасностью – эта благородная дама в безопасности. Настоятельница, проводите ее в ее келью.
– Нет, – с тонкой насмешкой ответила настоятельница, – не годится нам уйти отсюда раньше его святейшества.
– Вам недолго придется ждать, – с бешенством крикнул Гераклий, – разве в такое время можно много думать об алтарях или слушать мольбы девушки, угрозы одинокого рыцаря или сомнения суеверного предводителя? Ну, хорошо, поступайте, как знаете, и жизнью расплачивайтесь за ваши поступки!
Я же скажу, что, если бы Саладин потребовал выдачи даже половины благородных девушек этого города, это представляло бы невысокую цену за сохранение крови восьмидесяти тысяч!
Все ушли, кроме Вульфа и настоятельницы. Монахиня подошла к Розамунде, обняла ее и сказала, что на время опасность миновала.
– Да, мать моя, – ответила Розамунда со слезами, – но хорошо ли я поступила? Не следовало ли мне сдаться Саладину, если столько жизней зависит от этого? Может быть, он забыл бы о своей клятве и пощадил бы меня? Хотя в лучшем случае мне никогда не позволили бы снова освободиться. Кроме того, как грустно проститься навсегда со всем, что любишь. – И она посмотрела на Вульфа, который стоял в таком отдалении, что не мог ничего слышать.
– Да, – сказала монахиня, – тяжело, и мы, постригшиеся, хорошо знаем это. Однако, дочь моя, вам еще не приходится сделать тяжелого выбора. Если Саладин скажет, что, когда ему передадут вас, он пощадит жизни всех граждан, вам придется принять решение.
– Да, – повторила Розамунда, – придется.
Осада продолжалась; один ужас следовал за другим. Пращи, не переставая, бросали камни; стрелы летели тучами, так что никто не мог стоять на коленях. Тысячи всадников Саладина теснились около ворот святого Стефана, а машины извергали огонь и метательные снаряды на осажденный город; сарацинские минеры подкапывались под укрепления, башни и стены. Солдаты-защитники не могли делать вылазок благодаря сарацинским сторожевым пикетам; не могли они и показываться, потому что тогда летели тысячи стрел; никто не был в состоянии заделывать проломы
Правитель Балиан созвал на совет рыцарей и сказал, что Иерусалим осужден на сдачу.
– Тогда, – сказал один из предводителей, – сделаем вылазку и умрем посреди врагов.
– И оставим детей и женщин на смерть и позор? – договорил Гераклий. – Лучше сдаться.
– Нет, – ответил Балиан, – мы не сдадимся, пока жив Господь – надежда не угасла.
– Господь был и в день Гаттина, но христиане потерпели поражение, – сказал Гераклий. Совет разошелся, не решив ничего.
В этот день Балиан снова стоял перед Саладином, умоляя его пощадить город. Саладин подвел его к дверям своего шатра, показал на желтые знамена, которые развевались там и сям на стенах города, и на знамя, в ту самую минуту поднявшееся над проломом.
– Почему должен я щадить то, что уже покорил, – спросил он, – то, что поклялся уничтожить? Когда я предлагал вам пощаду, вы отказались от нее. Зачем вы просите ее теперь?
Балиан ответил слова, которые навсегда останутся в истории.
– Вот почему, султан. Клянемся Богом: если нам суждено умереть, мы прежде всего убьем наших женщин и наших детей, чтобы вы не могли их взять в неволю. Мы сожжем город и все его богатства; мы измелем в муку святую скалу и превратим мечеть Эль Акса и другие священные здания в груды; мы перережем горла пяти тысячам последователей Пророка, которые находятся у нас у руках, и, наконец, каждый, способный носить оружие, бросится из города; мы будем биться, пока не падем. Таким образом, я думаю, дорого вам будет стоить Иерусалим! Султан посмотрел на него, погладил себе бороду и сказал: – Восемьдесят тысяч жизней, восемьдесят тысяч, не считая моих солдат, которых вы убьете. Великое убийство!.. И святой город будет уничтожен навсегда. Да, да! О такой резне раз приснился мне сон.
Саладин замолк и задумался, склонив голову на грудь.
XI. СВЯТАЯ РОЗАМУНДА
С того дня, как Годвин видел Саладина, его силы стали возрастать, и, когда здоровье вернулось к нему, он начал много размышлять. Он потерял Розамунду, Масуда умерла, и по временам ему хотелось тоже умереть. Что мог он сделать со своей жизнью, переполненной печалью, борьбой, кровопролитием? Вернуться в Англию, жить среди своих земель, ждать старости и смерти? Это не манило Годвина, он чувствовал, что, пока жив, должен работать.
Раз он сидел, думая об этом и чувствую себя очень несчастным. В его палатку вошел старый епископ Эгберт и, заметив выражение его лица, спросил:
– Что с вами, мой сын?
– Вы хотите выслушать меня? – спросил Годвин.
– Разве я не ваш духовник, имеющий право все знать? – сказал кроткий старик. – В чем дело?
Годвин начал с самого начала и рассказал ему все: как он в детстве хотел сделаться служителем церкви; как старый приор Стенгетского аббатства нашел, что ему еще рано решать свою судьбу; как впоследствии любовь к Розамунде заставила его позабыть о религии; рассказал он также о сне, который привиделся ему, когда он лежал раненый после боя у бухты Смерти; об обетах, которые он и Вульф принесли перед посвящением в рыцари, о том, как он постепенно узнал, что Розамунда любит не его. Наконец, сказал и о Масуде, но о ней Эгберт, причащавший ее, знал уже.