Принцесса специй
Шрифт:
— Эвви, Эвви, — и когда я увидел ее глаза, я понял, что он называет ее настоящим именем.
В голосе Американца появились высокие удивленные нотки, как у человека, снова окунувшегося в старые детские впечатления.
— Она велела мне пойти в другую комнату, но я все равно слышал режущий звук ее голоса — будто вилкой скребут по тарелке.
— Какого черта приперся! — и это моя мама, которая всегда говорила на безупречном английском и каждый раз мыла мой рот мылом, когда я имел неосторожность сказать «неа». Его же голос гудел все громче и громче:
— Постыдилась бы, Эвви,
Она дико зашипела на него, чтобы только прервать:
— И что, ублюдок?
После этого я слышал только обрывки: он умирает — ну и что, что он умирает, я ему ничего не должна — потом слова на языке, которого я не знал. И наконец:
— Черт, Эвви, я обещал ему, что найду тебя и сообщу. Я свое обещание выполнил. А ты поступай, как знаешь.
Входная дверь хлопнула, и все стихло. Через довольно долгий промежуток времени я услышал, как она тихо начала что-то делать, спотыкаясь на своих высоких каблуках, как старуха. Я зашел в кухню, и она дала мне чистить картошку. Время от времени я тайком бросал на нее взгляды, пытаясь прочесть выражение на ее лице, желая, чтобы она что-нибудь объяснила про того мужчину. Но она не обмолвилась даже словом об этом. А перед самым папиным приходом она умылась и накрасилась и нацепила на себя улыбку.
Тогда-то я впервые понял, что в душе у моей мамы есть секрет, и она хранит его ото всех, даже от меня, которого любит больше, чем кого бы то ни было.
Рано утром на следующей день, когда отец уехал, она зашла в спальню, а когда вышла, я увидел, что на ней ее лучшее платье: темно-синее с маленькими перламутровыми пуговичками спереди до самого низа, жакет в тон и жемчужное ожерелье, которое хранилось у нее в бархатном футляре и которое она весьма неохотно давала мне трогать.
— Собирайся, мы кое-куда едем, — сказала она.
— А как же школа? — удивился я.
И моя мама, никогда не позволяющая мне пропускать уроки, на этот раз только бросила:
— Ничего, поехали.
Всю дорогу в машине она молчала, не ругалась, когда я настраивал радио или слишком громко включал музыку. Пару раз я порывался спросить, куда же мы едем, но у нее был такой отрешенный и нахмуренный вид, как будто она прислушивалась к голосам где-то глубоко в себе, что я так и не решился. Часа два мы ехали молча. А когда завернули на узенькую улочку с нищими крашеными домиками, раздолбанными машинами во дворах, зарослями одуванчиков и мусором, вываливающимся из мусорных баков, она издала короткий звук, как будто что-то внезапно уперлось ей в грудь, может быть, то же, что мучило ее сомнениями всю дорогу сюда.
Она резко затормозила и вышла из машины, очень прямая и высокая, так крепко сжимая мою руку, что она болела потом еще несколько дней. Мы направились в маленький дощатый домик, внутри которого пахло гнилью, как от сырой одежды, которую слишком долго замачивали. В доме мы сразу же прошли на кухню, причем так, как будто она знала, куда идти. Кухня была забита мужчинами и женщинами, некоторые из них что-то пили из коричневых
…Американец остановился, словно опять пришел к какой-то поворотной точке, наткнулся на стену и не знает, с какой стороны ее обойти.
Я посмотрела на него другими глазами, на его волосы, цвет кожи и форму скул, пытаясь увидеть в нем тех людей, что он описывал. Но он по-прежнему — мой Американец, просто он не похож ни на кого.
— Наконец мы оказались в тесной комнатушке, в нее набилось слишком много людей и там было мало света. На кровати в углу виднелось что-то узкое, вытянутое, прикрытое шерстяным одеялом. Когда мои глаза привыкли к тусклому свету, я увидел, что там лежал человек. Мне он показался непомерно, ужасающе старым. Кто-то пел, тряся чем-то, напоминающим большую погремушку. Я не понимал слов, но ощущал, как звуки пения обволакивают, обвивают, как змейка, всех, кто находится в этой комнате, единым кольцом.
Когда они увидели мою мать, все замерли. Тишина настала так внезапно, как будто тебе шарахнули кулаком по уху. Старику помогли сесть на постели и поддерживали за плечи, чтобы он не завалился на спину.
Он поднял голову с таким усилием, что я почти услышал, как его вялые мышцы заскрипели и растянулись. Он открыл глаза — и в этой комнате они сверкнули ясно, как пятнышки слюды на стене пещеры.
— Эвви, — проговорил он. Слова вышли острые и четкие, как стрела — чего я не ожидал от старого человека. Затем: — Сын Эвви, — зов в его голосе был как объятие. Я хотел тут же подойти к нему, хотя всегда был робок с незнакомцами. Но руки мамы лежали у меня на плечах, пальцы сжаты беспомощно, как лапки маленькой испуганной птички.
Американец сделал глубокий судорожный вздох, как будто пробился через длинный душный туннель. Затем потряс головой:
— Не могу поверить, что я рассказываю тебе всю эту чушь, — попытался он защитить свое мужское самолюбие этим маленьким жестким словом, — и впрямь, этот перечный закусон действует мощно.
Мой Американец, что бы ты ни говорил, это не только специи, но и твое собственное желание, чтобы я тебя выслушала. Верю и надеюсь на то.
Вслух же я сказала:
— Это не — как ты выразился — чушь. Ты сам прекрасно знаешь.
Но вижу, что придется ждать долго, может быть, всю жизнь, прежде чем я узнаю, что же случилось в комнате умирающего.
Но я только наполовину жалею, что он остановился. Его слова уже наполнили собой все пространство магазина, они переливаются уже через край, как неудержимый поток. Его толща давит на меня своей непроницаемостью. Мне самой потребуется время, чтобы выплыть из него и понять, какие границы он стер между нами.