Пришло на память
Шрифт:
— Вымочишься, Варварушка, — сказала Марья Яковлевна, появляясь на крыльце.
— Я подберусь, — устремляясь за бреднем, сказала Варвара.
Демьян Ильич вошел в избу за картузом и сапогами, причем Марья Яковлевна молча дала ему дорогу, не поднимая глаз от чулка, который вязала, и опять не сказала ни слова, когда Демьян Ильич, уходя, сказал ей:
— Мы недолго…
Но Марья Яковлевна поняла, что тут уж не Варвара играет, а "играет" Демьян Ильич.
Пошли. Варвара шла позади Демьяна Ильича и несла на плече бредень.
Воротились они, когда солнце уже садилось. Рыбы наловили мало; показывая ее жене, Демьян Ильич смотрел не в лицо ей, а как-то мимо лица. Лицо Варвары было какое-то глупое,
— Завтра, Варвара, хлебы… Не забыть бы. Последнюю ковригу сегодня доедаем.
Это известие как бы оживило Варвару; она немедленно принялась приготовлять все нужное для печения хлеба: квашню, муку, весло. Принялась скоблить, мыть, вытирать. Поздно вечером из рабочей избы еще доносились звуки весла, стукающего в дно кадки.
Все, казалось, пошло своим порядком, но на следующий день Варвара была огорчена — хлеб вышел ни на что не похожий: крепкий, как камень, и плоский, как доска. Он вязнул в зубах, как самая крепкая глина, и благодаря этому в первый раз Варвара увидела себя виноватой: Андриян сломал последние зубы, Иван прямо зарычал, да и все были весьма недовольны. Все были к тому же, как на грех, голодны, так как работа была жаркая, спешная. Варвара опечалилась: она глубоко чувствовала, как огорчила весь этот народ.
Целые два дня она всячески "старалась" загладить свою неудачу и вину, работая за десятерых и с нетерпением ожидая минуты, когда неудачный хлеб будет съеден. До этих пор в работе ее не было и тени старания или усилия; теперь же она старалась и поэтому даже уставала, и уставала, быть может, не столько от работы, сколько от того напряженно-беспокойного состояния духа которое она каждый день испытывала всякий раз, когда рабочие завтракали, обедали, полудничали и ужинали. Хлеб не улучшался, а, напротив, становился все жестче и хуже, и народ ел его, недовольный и обиженный.
Наконец кой-как доели. Варвара была необыкновенно счастлива, принимаясь за новую квашню; она опять скребла и мыла, крестила и внутри квашни и снаружи; весло стучало и сильнее и несравненно дольше этот раз, чем в прошлый, и я не знаю, спала ли даже Варвара эту ночь. Но на следующий день она была положительно испугана. Ее нельзя было узнать: в ней пропало веселье, сила, легкость — все, что было, — это была какая-то другая Варвара, испуганная и глупая, и недаром: хлеб опять вышел хуже подошвы. Вместо хлеба получилась какая-то чугунная лепешка.
— Как же это ты, Варвара? — ласково сказала ей Марья Яковлевна, качая головою. — Ишь ты ведь как…
Варвара ничего не могла ответить. Она совершенно растерялась. Но то, что последовало за появлением этого второго неудачного хлеба, окончательно сокрушило ее. Народ, придя обедать и увидав этот безобразный хлеб, прямо забунтовал. Иван начал первый: он бросил хлеб собакам, заорал о расчете, заорал на Демьяна Ильича, чего он, лысый чорт, держит в стряпухах такого косолапого идола, а Ивана поддержали бабы. Бабы такие давали эпитеты этому хлебу, что у Варвары только вянули уши. Никогда отроду не была она такой беспомощной и виноватой дурой. И брань и ропот сделали то, что надо было посылать за хлебом в деревню, после чего Варвара бросила ложку, которою наливала из котла горячее, и ушла, заливаясь слезами, в сарай… Она выбралась оттуда уж к вечеру, наплакавшись досыта, чувствуя себя несчастной, виноватой и одинокой. Вышла она потому, что надобно было убирать скотину, но работала как автомат. Кой-как окончив уборку, вошла она в избу и застала здесь Марью Яковлевну за работой; Марья Яковлевна месила хлебы.
—
Варвара сидела как сонная, как сонная смотрела на работу Марьи Яковлевны, но ночью не спала.
Настало утро. Варвара за завтраком почти ничего не ела, работала вяло и как бы неохотно. Пришли обедать. Варвара как-то сама собой устранилась от должности стряпухи и толкалась без дела около печи (обедали в избе).
— Ну-ко, Яковлевна, давай хлебца-то свеженького!.. Авось, на твое счастье, хлеб-то удался!.. — заговорили мужики. — Поголодила нас Варвара, поголодала.
— Ох, — отвечала Марья Яковлевна. — Погоди хвалить-то. Смерть боюсь я… Пожалуй, как бы хуже не было… — И полезла в печку лопатой, которою вынимают хлебы. Не без любопытства публика взирала на зев печки, в ожидании появления хлеба. Марья Яковлевна заглянула туда, покраснела и, потянув лопатку, как-то жалостливо прошептала: "Ох, милые мои…" Это "ох" произвело на Варвару оживляющее действие: она понадеялась, что Марья Яковлевна оправдает ее неудачную стряпню такой же неудачей, но Марья Яковлевна вытащила наконец… такую великолепную ковригу, такую румяную, пышную, ароматную, что Варвара сгорела со стыда…
— Ох ты… как-кая! — тоже как бы жалобно проговорила Марья Яковлевна и покачала головой, тогда как публика покатилась со смеху от удовольствия…
— Охо-хо-хо! — прогоготал Иван, опять первый: — вот так хлеб!.. — и, как победитель, поглядывал на Варвару. Да и все наши глядели такими глазами, как бы хотели сказать: "Что, косолапая? Вот как хлебы-то пекут!"
Но почему Марья Яковлевна "охала" при таком своем торжестве и не глядела на Варвару? Уж не виновата ли тут в чем-нибудь? Не знаю. Знаю только, что Варвара, сгоревшая со стыда и уничтоженная этой великолепной ковригой, вдруг в одно мгновение возненавиделаМарью Яковлевну.
Вдруг, в одно мгновение, она поняла,что этой ковригой Марья Яковлевна оскорбила ее до глубины души… В голове Варвары мелькнула, как молния, мысль: "не те дрожжи!", и гнев рванул ее за сердце. Она сорвалась с места, бросилась вон, хлопнула дверью что есть мочи и, совершенно как безумная, бросилась сначала в амбар, потом в сарай, потом в баню. В первый раз в жизни она была разозлена, не рассержена, а разозлена, не как ребенок, а как женщина, которую "бабьи сплетни" окатили целым ушатом помой… "Уйду-уйду-уйду-уйду!.." немолчно звучало в ее ушах, во всем ее существе, когда она металась по двору, точно ища чего-то, и действительно она хотела найти свою ваточную куцавейку… И с каждой минутой она все больше и больше понимала,и то, что она понимала, вихрем вертело ее голову… Она поняла, что это — месть за то, что Демьян Ильич ласков, поняла, сколько ехидства в кротости и ласке Марьи Яковлевны. Поняла, какой подлец Демьян Ильич и из-за чего он к ней ласков… Вспомнила рыбную ловлю… Вспомнила, как гоготали мужики, рассказывая разные скверности. Поняла, что все это скверность; поняла, почему на нее зол Иван, поняла все отношения, всю их суть, всю их бессовестность, расчет, лежавший в основании этой внимательности. Поняла, что никто с ней по правдене говорил, никто по правде не относился, все бессовестные, гадкие, злые… а она — совсем, совсем одна в белом свете, совсем одна. Вдруг вспомнила она старика отца и вдруг залилась слезами, но эти слезы не уменьшили ее гнева, даже как бы увеличили. Гневное возбуждение дошло у ней до таких размеров, что она сама не помнила и удивлялась, где она нашла свои вещи, почему то связывала, то развязывала эти несчастные тряпки, и затем, собираясь уйти, вдруг принялась стирать какое-то рваное платьишко, стирать торопливо, лихорадочно.