Пришвин
Шрифт:
Кажется, в тот момент он был уверен, что ему – не закрывало. Позднее это чувство переменится. «Как же мало взял я у жизни для себя, как дал этому чернильному червю насквозь иссосать свою душу»; «Как счастливы те, кто не пишет, кто этим живет»; но тогда он чувствовал себя победителем. Как победитель летом 1934 года Пришвин принимал участие в работе Первого съезда советских писателей, но на съезде не выступал, что потом поставил ему в заслугу зорко приглядывавший за творческим поведением советских писателей Иванов-Разумник, и написал в Дневнике: «Союз писателей – это именно и есть управление по литературным делам, тут морг, а настоящий, живой писатель как-нибудь вырвется
1033
Там же. 27.8.1934.
У него было множество творческих планов. В 1934 году Пришвин работал над киносценарием «Хижина старого Лувена» по мотивам «Жень-шеня» (правда, фильм ему не понравился), ездил в Горький для изучения автомобильного дела и собирался писать индустриальную повесть: «В настоящий момент я подготовляю себя к работе над темой „машины и пролетарий“, имея в виду, с одной стороны, найти образ пролетария (нового человека), совершенно конкретного, с другой – хочу раскрыть сущность машины, которой новый человек должен овладеть и относиться к ней так же с любовью, как крестьянин к земле».
Осенью 1934 года Пришвин занес в Дневник запись, которую следовало было бы назвать программной: необыкновенно искрення и проникновенная, сочетающая исповедальность с пафосом, она подводила итог его многолетним революционным исканиям и нынешнему положению в советском обществе.
«Историю великорусского племени я содержу лично в себе, как типичный и кровный его представитель, и самую главную особенность его я чувствую в своей собственной жизни, на своем пути, как и на пути всего народа, – это сжиматься до крайности в узких местах и валить валом по широкой дороге.
Старая дорога народов нашей страны то сужается до тропинки, то расширяется до горизонта, и человек тоже, – это очень верно сказано еще у Ключевского, – то сходит почти что на нет в узких местах, то валом валит с гиком и гомоном по широкой дороге. И я, ненавидя все это, как интеллигент, в сокровенной глубине своей, тоже такой точно, сокращаюсь с ругательством и, как получшеет, расширяюсь с песней и не помню зла. Задумываясь, иногда в беде даже ставлю точку на память, чтобы потом, как все порядочные люди, не забыть и не простить врагам обиды, но зарубки эти ничего не помогают, время придет, получшеет и переменится все, все точки и зарубки пропали, точь-в-точь как весной при разливе вода все старое уносит в неизвестность морей».
Государство ласкало его как заслуженного писателя, готовилось к выходу четырехтомное собрание сочинений (уже третье по счету в советские годы – кто еще мог бы этим похвастаться?), перед путешественником лежала открытой вся страна, и в 30-е годы писатель много ездил – забираясь и далеко на север, и на юг.
«Сколько всего прошло, а моя фирма Михаил Пришвин продолжает неизменно с 1905 года оставаться на своем пути и выпускать теперь книги даже и того далекого времени», и эта мысль странным образом перекликалась с тем, что писатель говорил четырьмя годами раньше: «…Между литературой моей до революции и последующей меньше разницы, чем между всем, что было и должно быть теперь. Те книги диктовали Свобода и возрождение. Теперь диктуют Необходимость и война, которые обязывают собраться
А жизнь меж тем становилась и веселее, и лучше. 1936 год начался для страны счастливо – Сталин вернул елки. «Народ валил весь день из леса с елками (после 18 лет запрещения можно и порубить). Чувствовался перелом жизни и пока в хорошую сторону».
Но дело было не в елках. Украшенные игрушками, как в мирные дореволюционные годы, рождественские дерева казались предвестием того, что отныне для всех «наступает жизнь, граждански нам еще неведомая, жизнь, которой никогда не жил русский интеллигент. Общество вступает теперь на тот самый путь, который мне лично открылся, как выход из тупика: творчество».
Пришвинский оптимизм снова взыграл, как младенец во чреве матери.
И было с чего! Писатель закончил привезенную из нелегкого путешествия по Пинеге «Берендееву чащу» (дать такое чудесное название новой повести посоветовал не помнящий зла Коноплянцев) и отдал ее в горьковский журнал «Наши достижения», от сотрудничества с которым еще недавно отказывался. Наряду с увлекательными описаниями поисков заповедного, нетронутого леса, до которого путешественники с превеликими трудами добирались много дней, а в результате обнаружили лес «не лучший Лосиноостровского», в новой повести встречались и такие разговоры странствующего по поручению Наркомата лесной промышленности писателя с пинежскими мужиками (пинжаками):
«– Вот ты меня уговорил твердо в колхоз поступать, а не попадем мы с тобой к сатане?
– К антихристу, ты хочешь сказать? – спросил я.
– Антихрист и сатана, я полагаю, это все одно, а как, по-вашему? Не попадем мы с вами к антихристу?
– Ты как к коммунистам относишься, к правительству? – спросил я. – Понимаешь их обещания?
– Понимаю, только вижу: одни обещания.
– Но хлеб-то вот дали…
– Хлеб, правда, дали.
– И если все дадут, как обещали?
– А вы как думаете, дадут?
– Непременно дадут.
– А если дадут, то за такое правительство надо будет по гроб жизни каждый день Бога благодарить (…)
– Вот что, – сказал я Осипу, – выбрось ты вон из головы своего антихриста, твердо, без колебаний в совести, поступай в колхоз и добивайся там работы на своем путике».
Год спустя Пришвин совершил новую поездку на Кавказ, в Кабарду, куда направила его газета «Известия» во главе с Н. И. Бухариным. Уже по возвращении из интересной, полной впечатлений и эмоций командировки возник странный сюжет, связанный с взаимным непониманием заказчика и исполнителя при участии НКВД, но эти опасные подробности (не до конца выясненные) мы опустим, а пребывание писателя в гостях у первого секретаря Кабардино-Балкарского обкома, искреннее восхищение им и желание об этом человеке писать означало достаточно тесное, интимное сближение Пришвина с властью, в результате которого он получил возможность увидеть вблизи руководящих работников. Однако в конце концов «Счастливая гора» написана не была:
«Конечно, я не описал Кабарду, не потому что современное смутное время не требует поэта (так я говорю), а что есть деньги и можно не писать. Я впервые испытываю наслаждение: могу не писать. Будь у меня возможность, я бы, по всей вероятности, ничего бы и не написал. Это не самолюбие: не могу занимать денег и ужасно боюсь, что придется когда-нибудь занимать».
Помимо материальных причин Пришвина отвлекали и другие, внутрилитературные дела и прежде всего битва с самым главным литературным врагом в эту пору – С. Я. Маршаком.