Пришвин
Шрифт:
Что, безусловно, еще было у них общее – так это полный отказ от иллюзий во взглядах на народ.
Бунин: «Нет никого материальней нашего народа. Все сады срубят. Даже едя и пья, не преследуют вкуса – лишь бы нажраться. Бабы готовят еду с раздражением. А как, в сущности, не терпят власти, принуждения! Попробуй-ка введи обязательное обучение! С револьвером у виска надо ими править. А как пользуются всяким стихийным бедствием, когда все сходит с рук, – сейчас убивать докторов (холерные бунты), хотя не настолько идиоты, чтобы вполне верить, что отравляют колодцы. Злой народ! Участвовать в общественной жизни, в управлении государством не могут, не хотят, за всю историю. (…) Интеллигенция не знала народа».
Пришвин: «Я никогда не считал наш народ земледельческим, это один из великих предрассудков славянофилов, хорошо известный нашей технике агрономии: нет в мире более варварского обращения с животными, с орудием, с землей, чем у нас. Да им и некогда и негде было научиться земледелию на своих клочках, культура земледелия, как и армия царская,
355
Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 68.
Очень похоже оба великоросса смотрят на роль в революции евреев, [356] и у обоих ощущение гибели страны, великой страны – причем тут даже интонационно и эмоционально плач Пришвина и Бунина по Руси уходящей оказывается схож.
Пришвин: «Неведомо от чего – от блеснувшего на солнце накатанного кусочка тележной колеи, или от писка птички, пролетевшей над полями, или от облака, закрывшего солнце, вдруг повеяло осенью, не той, которая придет к нам с новой нуждой и заботами, а всей осенью моей родины, с родными и Пушкиным, с Гречем и Некрасовым, с тетками, с бабами, с мужиками нашими, с дегтем, телегами, зайцами, и ярмаркой, и яблонями в саду нашем, и потом и с весной, и зимой, и летом, и со всеми надеждами и мечтами нераскрытого, полного любовью сердца. А потом вдруг: что это все погибает. Новое страдание, новый крест для народа русского я смутно чувствовал еще раньше, неминуемо должен прийти, чтобы искупить – что искупить?
356
Пришвин: «…Кто же виноват? Я спрашиваю, и мне отвечают теперь: – Виноваты евреи.
И перечитывают, начиная с Бронштейна.
В чем же оказалась наша самая большая беда?
Конечно, в поругании святынь народных: неважно, что снаряд сделал дыру в Успенском Соборе – это легко заделать. А беда в том духе, который направил пушку на Успенский собор. Раз он посягнул на это, ему ничего посягнуть и на личность человеческую.
Кто же виноват?
Жиды виноваты!
Так и отвечают, что это они переставляли пушечные прицелы, и снаряды попадали в православные храмы.
Вот неправда: евреи никогда не оскорбляют святынь, потому что они люди культурные. Святыню оскорбить могут только варвары. Нет, православный русский народ, – это мы сами виноваты» (Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 29–30).
Бунин: «"Левые" все „эксцессы“ революции валят на старый режим, черносотенцы – на евреев. А народ не виноват! Да и сам народ будет впоследствии валить все на другого – на соседа и на еврея: „Что ж я? Что Илья, то и я. Это нас жиды на все это дело подбили…“» (Окаянные дни).
Так развязываются все узлы жизни. Вот развязалось в хозяйстве: сено сопрело, вышло из круга, и теперь стало непонятно, как мы уберемся. Так же и в этом узле России и всей мировой войны: Россия выходит из круга.
Разбежались министры. Бегут войска. Бегут части государства, отрываются клоками. Разделяются деревни и села, соседи, члены семьи – все в какой-то напряженной тяготе и злобе. Россия погибает. Боже мой, да ее уже и нет, разве Россия эта с чувством христианского всепрощения, эта страна со сказочными пространствами, с богатствами неизмеримыми. Разве это Россия, в которой священник в праздник не служит обедню, потому что нигде не может достать для совершения таинств красного вина? ее уже нет, она уже кончилась». [357]
357
Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 329.
Бунин: «Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, – всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…» [358]
Пришвин: «И все-таки чувствуешь где-то в смутной глубине души, не смея назвать настоящим именем, какую-то оборонительную святыню Града Невидимого Отечества». [359]
Бунин: «Если бы я эту „икону“, эту Русь не любил, не видал, из-за чего же бы я так сходил с ума все эти годы, из-за чего страдал так непрерывно, так люто?» [360]
358
Бунин И. А. Окаянные дни. М., 1991. С. 93–94.
359
Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 377.
360
Бунин И. А. Окаянные дни. С. 109.
Их позиции сближаются,
Октябрьский переворот Бунин встретил в Москве, Пришвин в Петербурге.
Бунин, невероятно желчно, 4 ноября (в Москве): «Выйдя на улицу после этого отсиживания в крепости – страшное чувство свободы (идти) и рабство. Лица хамов, сразу заполонивших Москву, потрясающе скотски и мерзки. (…) Заснул около семи утра. Сильно плакал. Восемь месяцев страха, рабства, унижений, оскорблений! Этот день венец всего! Разгромили людоеды Москву!» [361]
361
Бунин. И. А. Собр. соч.: В 8 т. М., 1995–2000. Т. 8. С. 60.
Пришвин, не менее сердито: «28 октября. День определения положения. Подавленная злоба сменяется открытым негодованием». [362]
«30 октября. Позор, принятый в Думу через большевиков, должен быть искуплен, иначе у нас нет отечества». [363]
«В начале революции было так, что всякий добивающийся власти становился в обладании ею более скромным, будто он приблизился к девственности. Теперь власть изнасилована и ее ебут солдаты и все депутаты без стеснения», [364] и о разнице восприятия революции в городе и деревне отозвался так: «Там делят землю, здесь делят власть.
362
Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 378.
363
Там же. С. 380.
364
Там же. С. 365.
Как самая романтическая любовь почти всегда кончается постелью, так и самая многообещающая власть кончается плахой». [365]
8 ноября (по старому стилю) Пришвин записал: «На Октябрьское восстание у меня устанавливается такой взгляд: это не большевики, это первый авангард разбегающейся армии, которая требует у страны мира и хлеба. Подпольно думаю, не вся ли революция в этом роде, начиная с Февраля?
Не потому ли и Керенского так ненавидят, что он стал поперек пути этой лавины?» [366]
365
Там же. С. 361.
366
Там же. С. 388.
«Армия не существует, золото захвачено, общество разбито, демократия своими руками разрушает фундамент своего же жилища…» [367]
Ужас нарастал день ото дня: «Русский человек перешел черту, и к прежнему возвратиться ему невозможно». [368]
«Русский народ погубил цвет свой, бросил крест свой и присягнул князю тьмы Аваддону». [369]
И именно в это время родилась в сердце Пришвина мрачная, подзаборная, как он ее сам называл, молитва, которой он оставался верен едва ли не до конца дней: «Господи, помоги мне все понять, все вынести и не забыть, и не простить!» [370]
367
Там же. С. 391.
368
Там же. С. 394.
369
Там же. С. 393.
370
Там же. С. 390.
Глава XII
ПРИШВИН В ВОСЕМНАДЦАТОМ ГОДУ
Если бы я хотел ограничить описание пришвинской жизни лишь одним отдельно взятым годом, то выбрал бы именно этот, в оценке другого замечательного русского писателя той поры «великий и страшный год по Рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй». Этот год разделил сознательную жизнь моего героя, начало которой сам он датировал 1881 годом (а точнее, днем убийства Александра Второго), на две равные половины, и в нем, как в центре и эпицентре долгого жизненного пути Пришвина, отразились, туго переплелись все сюжеты его жизни прошлой и будущей: личные, общественные, творческие, литературные споры, любовная связь, изгнание из дома и клятва найти себе «свободную родину», [371] диалог с властью, философские изыскания и даже смена летоисчисления – в нем весь Пришвин, подводивший итоги прожитых и готовившийся к новым временам.
371
Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 183.