Пришвин
Шрифт:
Коммунисты – образы и подобия нашего собственного прошлого будничного духа». [441]
«Мне трудно осудить большевиков, потому что, если бы мне было не 47 лет, а 20, то я сам бы был большевиком». [442]
«Кто больше: учительница Платонова, которая не вошла в партию и, выдержав борьбу, осталась сама собой, или Надежда Ивановна, которая вошла в партию и своим гуманным влиянием удержала ячейку коммунистов от глупостей?» [443] – последняя запись вообще ценна тем, что буквально предсказала ту роль, которую отвел себе в советском обществе Пришвин в более поздние годы.
441
Пришвин М. М.
442
Пришвин
443
Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 238.
Он, правда, членом РКП (б), ВКП (б), КПСС никогда не был, но, говоря о своей работе как «коммунистической» по содержанию, возможно, имел в виду именно эти соображения очеловечения нового строя (оволения, так сказать).
Однако при всех своих неуверенных и осторожных попытках понять правду коммунистов в восемнадцатом году вряд ли писатель поверил бы в то, что уживется с ними и даже будет под их властью то ярче, то тусклее процветать (не в осуждение сказано) в течение последующих тридцати с лишним лет.
В ту же пору, определяя собственное место в новой жизни и споря с Ивановым-Разумником, революцию приветствовавшим (о его позиции подробнее в главе «Шкраб»), Пришвин писал: «Я не примкнул к ним оттого, что видел с самого первого начала насилие, убийство, злобу, и так все мое сбылось.
У них не было чувства жизни, сострадания, и у всех от мала до велика самолюбивый задор – их верховный водитель, и что было верное, например, «царство Божие на земле», то все замызгано. Между тем все это наше; это очень важно чувствовать: что это все наша болезнь». [444]
444
Там же. С. 291.
В этих словах отчетливо проявляется и восприятие революции человеком «начала века», своеобразным – возвращая автору его любимый образ – сектантом, оскорбленным тем, что учение оказалось искажено, а идея, к слову сказать, совершенно противохристианская, опорочена, и в то же время это мировосприятие человека исторически ответственного.
«Русская и германская революция – не революции, это падение, поражение, несчастие, после когда-нибудь придет и революция, то есть творчество новой общественно-государственной жизни». [445]
445
Там же. С. 189.
«Русская революция как стихийное дело вполне понятно и справедливо, но взять на себя сознательный человек это дело не может». [446]
«Революция – освобождение зверя от пут сознания». [447] «Состояние смуты у нас органически необходимо». [448]
Поразительно и другое: эти противоречивые мысли приходили к нему сначала в Москве – не в провинции, там взгляд его был зорче и строже, но стоило писателю соприкоснуться с литературной средой, повидаться с еще не уехавшими и не высланными прорабами Серебряного века – Гершензоном, Вяч. Ивановым и другими, а также с другом молодости и видным партдеятелем Николаем Семашко, как Пришвин начинал поддаваться обольщению не обольщению, искушению не искушению, но что-то смягчалось, просветлялось в его душе (весной 1922 года, накануне отправки парохода с философами, он сформулировал эту перемену так: «Из Москвы я привез настроение бодрое и странно встретился этим с провинциальной интеллигенцией: откуда им-то взять бодрости среди всеобщей разрухи. Я им говорю, что разруха пройдет, нельзя связывать судьбу с преходящим, а вернее будет отыскивать следы возрождения, которое, несомненно же, есть в народе» [449] ). Уже в июле 1918 года, после очень жестких высказываний о революционной эпохе неожиданно написал: «Что бы там ни говорили в газетах о гражданской войне и все новых и новых фронтах, в душе русского человека сейчас совершается творчество мира, и всюду, где собирается теперь кучка людей и затевается общий разговор, показывается человек, который называет другого не официальным словом „товарищ“, а брат». [450]
446
Там же. С. 191.
447
Пришвин М. М. Дневник. Т. 3. С. 15.
448
Там
449
Там же. С. 246.
450
Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 122.
А в августе 1918 года – сразу после приезда из Москвы: «Я, зритель трагедии русской, уже начинаю в душе сочувствовать бешеным нашим революционерам». [451]
В декабре, опять же по возвращении из Москвы, еще более неожиданно: «Самое тяжкое в деревне для интеллигентного человека, что каким бы ни был он врагом большевиков – все-таки они ему в деревне самые близкие люди». [452]
Вот так! И никуда от этого признания не денешься, и чувствуется в нем безутешная провальная правда одинокого человека, затерявшегося в мужицком море, и потому представить дело так, что в 30-е годы Пришвин ни с того ни с сего, от страха иудейска или еще по какой-то причине вдруг враз стал подкоммунивать, изворачиваться и лгать – значит искажать его духовный путь.
451
Там же. С. 128.
452
Там же. С. 193.
В семнадцатом году большевики представлялись ему выразителями плазмы, антигосударственного, разрушительного начала и он выступал против них, в восемнадцатом он увидел, что они – плохие или хорошие – взяли (украли, ограбили – неважно) власть, с этих пор именно на них лежит ответственность за Россию как государство, и оттого инстинктивно отношение Пришвина к большевикам меняется.
Большевизм как власть виделся ему единственно возможным выходом из смуты. Неважно куда выйти – важно выйти, и любая власть лучше безвластия.
«Как это ни странно, а большевизм является государственным элементом социализма» [453] – в устах писателя-государственника такое признание дорогого стоит.
В одном из вариантов написанной по горячим следам революционных событий повести «Мирская чаша» про ее героя комиссара Персюка – человека жестокого и властного, «едва отличного от мерзости» (мужиков, которые уклонялись от уплаты налога, в прорубь опускал), было сказано: «Персюк в своих пьяных руках удержал нашу Русь от распада». [454]
453
Пришвин М. М. Дневник. Т. 3. С. 40.
454
Там же. С. 285.
Пришвиноведы традиционно предпочитают избегать этой непростой темы: прежде – потому, что Пришвин был не совсем правильным коммунистом, теперь – потому, что в той или иной мере, со своими поправками, но коммунистическим идеям сочувствовал.
Пришвин не был конъюнктурщиком, когда искал оправдания большевикам и новой власти; он не был одинок: больше половины профессиональных офицеров царской армии (то есть наиболее служивой части государства) перешли на сторону большевиков.
«Разгадка Брусиловых: (я – Брусилов) – я иду с ними (коммунистами), потому что они все-таки свои и ближе мне, чем англичане и французы». [455]
455
Там же. С. 67.
И эта мысль для Пришвина не нова: еще в 1915 году он записал: «Может быть, нам было бы лучше, если бы какие-нибудь народы пришли к нам и разрушили государство, но беда в том, что, приходя и разрушая внешнее, они посягают и на нашу душу, на личность, вот отчего я враг немцев…» [456]
В отличие от многих более продвинувшихся на этом пути писателей он вовсе не настаивал на том, чтобы к штыку приравняли перо, не заигрывал с комиссарами, а во все времена стремился выработать собственное кредо: «Я не нуждаюсь в богатстве, славе, власти, я готов принять крайнюю форму нищенства, лишь бы остаться свободным, а свободу я понимаю как возможность быть в себе…» [457]
456
Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 165.
457
Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 201.