Пришвин
Шрифт:
«Пора бросать придавать значение этим разным словам революции: „большевизм“, „коммуна“ и пр., все равно, как бы ни называться, где бы ни быть, нужно оставаться человеком, и потом из этого сами собой возникнут настоящие живые лозунги». [458]
Пришвин стоял на той точке зрения, что существуют, с одной стороны, идея большевизма, а с другой – национальные формы, в которых большевизм выражается, и точно так же есть два пласта коммунистической идеологии: подземный источник русского коммунизма – разрыв с отцами и наземный – западные идеи («Эту обезьяну (коммуну) выдумал немец и выходил русский мужик (бунтарь)» [459] ). Они боролись между собой, и находящийся в эпицентре этой борьбы мыслящий страдающий человек переживал невыносимое состояние разорванности, разделенности, как и окружавший его мир.
458
Там же. С. 210.
459
Там
И вот в это чудовищное время (хотя Пришвин небезосновательно писал в первый день нового, 1919 года: «Вот вопрос: время величайшее, историческое, а мы тут мечтаем, как бы поскорее перескочить его…» [460] или: «Теперь, верно, уже настало время разгадки русского Сфинкса, напр., хотя бы Петр, сколько спорили о том, добро он сделал для России или зло. Скоро можно будет это знать. Вообще история русская сведет концы» [461] ) в личной жизни писателя неожиданно произошло, затянулось, закружилось событие, которому уделено чрезвычайно много места на страницах Дневника первых послереволюционных лет и которое отчасти позволит нам переключиться от высокой и низкой политики и исторических сравнений к обыденной и поэтической, вечной стороне бытия, ради которой оно, бытие, и творится.
460
Там же. С. 207.
461
Пришвин М. М. Дневник. Т. 3. С. 72.
Глава XIII
КЛЮЧ И ЗАМОК
Много лет спустя после описываемых трагических событий в «Глазах земли», книге благостной и покойной, составленной из дневниковых записей конца сороковых – начала пятидесятых годов, Пришвин написал: «Чтобы понять мою „природу“, надо понять жизнь мою в трех ее периодах: 1) От Дульсинеи до встречи с Альдонсой (детская Марья Моревна – парижская Варвара Петровна Измалкова); 2) Разлука и пустынножительство; 3) Фацелия – встреча и жизнь с ней.
И все вместе как формирование личности, рождающей сознание». [462]
За этой трехчастной схемой стоит определенная легенда, своеобразное мифотворчество, которое исповедовал Пришвин, однако, выпрямляя свой путь к счастью, писатель одновременно обеднял его, и середина его жизни не была совершенно пустой. Об этом знала и его вторая жена Валерия Дмитриевна Пришвина (в Дневнике имеются ее пометки именно к той пришвинской записи, которая вынесена в название этой главы), но по ей одной ведомым соображениям искажала реальное положение вещей, когда писала: «Всегда ему не хватало с женщиной какого-то „чуть-чуть“, и потому он не соблазнялся никакими подменами чувства, не шел ни на какие опыты – он оставался строг и верен долгу в семье»; [463] «Если и бывала в прошлом измена, то лишь в мечте: жизнь прошла, по существу, как у юноши»; [464] «Не было никогда подмены в любви – никаких опытов: натура не позволяла». [465]
462
Пришвин М. М. Собр. соч.: В 6 т. Т. 5. С. 310.
463
Мы с тобой. С. 49.
464
Там же. С. 8.
465
Там же. С. 9.
Не так все это было, не в одной только мечте, и, чтобы природу Пришвина понять, надо попытаться восстановить истину и рассказать о женщине, в которую Пришвин был влюблен в период «разлуки и пустынножительства».
При всем том, что Ефросинью Павловну Михаил Михайлович давно не любил, как муж он долгое время сохранял ей верность и причиной тому откровенно и прямо называл «боязнь нечистых связей: особая боязнь – болезнь», [466] и это целомудрие, вынужденное или нет, – еще одно коренное отличие его от довольно легкомысленной и распущенной литературной богемы начала века. [467]
466
Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 233.
467
В рассказе «Невидимый класс» (в собр. соч. советского времени он вошел под названием «Радий») герой, купец по прозвищу Самородок (прообразом которого был все тот же Павел Михайлович Легкобытов), проповедуя половое воздержание, убеждал рассказчика: «Нет ничего драгоценнее металла радия, а капли, семена жизни, я считаю, еще дороже. (…) А они не берегли, – указал Самородок на проезжавших в автомобилях богатых людей. – Их дни сочтены…»
Бывал ли он до 1918 года, то есть за почти полтора десятка лет брака влюблен, пусть даже платонически, сказать трудно.
По-видимому, нет: сердце писателя было отдано далекой Варваре Петровне Измалковой, которая навсегда осталась для него в Лондоне, хотя именно в это время она снова объявилась в Петербурге, и одному Богу ведомо, что могло бы выйти из случайной встречи, буде вдруг двое парижских влюбленных из Люксембургского сада столкнулись на голодных улицах революционного града либо на аллеях в Летнем саду.
Впрочем, на
468
Там же. С. 376.
469
К этой идее противопоставления двух революций Пришвин вернулся три года спустя – в пору кронштадтского восстания: «Замечательно, что именно в Феврале каждый год поднимаются надежды, похожие на воспоминание февральского чувства свободы, пережитого в 1917 году, и каждый год в Октябре погружаются в безнадежность, как будто это два естественных праздника света и тьмы» (Пришвин М. М. Дневник. Т. 3. С. 146–147).
Когда в январе 1918-го Пришвин был арестован, она приходила к нему в тюрьму, и именно этот эпизод перекочевал позднее в «Кащееву цепь», где к заключенному Алпатову под видом невесты приходила посланница партии Инна Ростовцева: во всяком случае, на той фотографии, где изображена худенькая, остролицая, нахохлившаяся Козочка, рукою Пришвина написано: «Моя тюремная невеста». [470] Он размышлял над ее судьбой, и мысли писателя о будущем этой девушки, чья молодость пришлась на годы русской смуты, перекликаются с известными бунинскими раздумьями о русских гимназистках: «Опять несет мокрым снегом. Гимназистки идут облепленные им – красота и радость. Особенно была хороша одна – прелестные синие глаза из-за поднятой к лицу меховой муфты… Что ждет эту молодость?» [471] [472]
470
В «Черных тетрадях» у Зинаиды Гиппиус есть странная запись, относящаяся к освобождению Пришвина из неволи: «На досуге запишу, как (через барышню, снизошедшую ради этого к исканиям влюбленного под-комиссара) выпустили безобидного Пришвина» (Гиппиус 3. Н. Дневник. Т. 2. С. 270). Досуг для Зинаиды Николаевны так и не настал и новых комментариев не последовало, но нет сомнения, что речь идет именно о Козочке – больше не о ком. Другое дело – верить или не верить г-же Гиппиус, да и откуда вообще эта версия возникла? Возможно, от Ремизовых, которые устроили очередную мистификацию.
471
Бунин И. А. Окаянные дни. С. 70.
472
Поразительно, как в 1932 году Пришвин практически повторяет ту же мысль: «Мягкая погода, чуть метет. Бегут по улице барышни, их не видишь, – так они чем-то одна на другую похожи: бегут, бегут, как поземок, и больше ничего не остается от них» (Пришвин М. М. Дневник 1932 года. С. 163).
Разница и в возрасте, и в житейском опыте между Пришвиным и Софьей Васильевной была огромная, но некий намек на эротический оттенок их отношений все же встречается и перекликается с революционным падением нравов. «И Козочка моя, которую родители готовили для замужества, просит целовать себя не христианским поцелуем, а языческим, она сама не замечает, как, попадая в кометный хвост, она день за днем забывает „нашу революцию“, и теперь ее жизнь – стремление поскорее сгореть». [473]
473
Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 33.
Но от такой развязки Пришвин себя удержал и несколько лет спустя, оценивая историю ретроспективно, написал (в третьем лице – но речь шла именно о Козочке): «В этом смешанном чувстве было два главных, одно, которое давало направление дружбе спокойной и светлой, а другое, увлекавшее вниз. С этим низменным чувством он вступал в борьбу и успевал иногда от него отделаться». [474]
Революция революцией, но, как и положено девушке в ее возрасте, Софья Васильевна мечтала о женихах и даже была готова на роман с каким-то безымянным, но о-очень благородным кавказцем («с кинжалом» – язвительно, а может, уязвленно добавлял Пришвин), или выйти замуж за немца: сватался к ней некий прапорщик Горячев, и она советовалась с писателем, выходить за него или нет. На возможность брака между Пришвиным и Ефимовой намекала мать Софьи Васильевны, которой Пришвин в свойственной ему полушутливой-полусерьезной манере (где одно нельзя отличить от другого) сказал: «– Заявляю вам, что люблю одну Козочку и больше никого, ее единственную.
474
Архив В. Д. Пришвиной. Дневник М. М. Пришвина. 16.04.1928.