Пришвин
Шрифт:
«Как противоречивы те мысли и настроения, прибегающие в отношении к нынешней власти в связи с 1) пребыванием в Москве или в деревне, 2) успехами или неудачами на литературном поприще». [703] Это была странная игра, которую вело молодое государство с литературой, а она с государством, и тот, кто в эту игру играл, оказался заложником – но судить об этом, предугадать, к чему все идет, было очень трудно. Власть ласкала талантливых от литературы людей, и хотя Пришвин не пользовался ни таким авторитетом, ни такой славой, как Маяковский, Пильняк, Алексей Толстой или Есенин («Я теперь приблизительно в чине полковника, а дальше ходу нет, дальше следуют чины генеральские, которые занимают грязные, нахальные придворные поэты, Демьян, Маяковский…» [704] ), кое-какие кусочки от государственного пирога перепадали и ему, умевшему довольствоваться малым: «У многих в Москве есть прекрасные квартиры, многие бедные, но уютно, тепло и сухо. У меня
703
Там же. С. 63.
704
Архив В. Д. Пришвиной. Дневник М. М. Пришвина. 26.7.1927.
Я живал и в Париже – все было. Но моя заправка, основное: хижина.
Люблю слушать ветер в трубе и оставаться тем, кто я есть». [705]
Эта мысль о неизменности своей личности в революцию была для Пришвина очень важна (поэтому он так резко не принял «покаяние» террориста и писателя Савинкова): «Мой посев приносит плоды: всюду зовут писать. Между тем я ничего не уступил из себя: жизнь изменяется». [706]
Однако изменение жизни было медленным и обратимым, а траты денег скорыми и необратимыми, и порою Пришвин заносил в Дневник горькие, хотя и не безнадежные, но всегда искренние строки: «Нищета. Этого со мной никогда не было, чтобы я считал себя чем-то исключительным. Я знал всегда, что у меня в хоре был свой верный голос, и это давало мне счастье. Теперь я чаще и чаще думаю, что я в оставшейся литературе единственный писатель, у меня явилось раздражение, даже злоба к писателям, и к своему сочинению такое отношение, это вот напишу, издам его для того, чтобы ударить их по харям. Это от духовного голода, от нищеты и вполне естественно. С этим надо бороться, отступая глубже и глубже к себе самому, с одной стороны, и, с другой, как можно больше стушевываясь в обществе (личину вырабатывать)». [707]
705
Пришвин М. М. Дневник. Т. 4. С. 181.
706
Там же. С. 162.
707
Там же. С. 223.
Замечательно, что это признание он произнес не в голодном 1919 году, а в относительно благополучном для себя 1925-м, когда его литературные дела шли в гору, и хотя размышления о бедности касались не только его собственной судьбы, но и всей страны, они скорее воспринимаются как традиционные жалобы русских писателей на безденежье, и мотив в них воспроизводится узнаваемый и по-русски вечный.
«Откуда взялась у нас бедность? Надо это узнать, чтобы судить русского человека, потому что все пороки его идут от вековечной бедности. Пороки несомненные, бесчисленные, и при порочности желание быть хорошим до того напряженное, что при малейшем упреке русский человек становится на дыбы: самолюбие его болезненное, заостренное». [708]
708
Там же. С. 182.
«И так мы бедны, о, как мы бедны и как легко нас купить». [709]
«Бедная жизнь! Нет просвета бедности, никакой надежды отдохнуть и отчаянно обрадоваться. И все бы ничего, но люди очень испортились: страшно под конец возненавидеть человеческую тварь». [710]
«Как надоел социализм!
Как хочется найти эксплуотатора себя самого!
Жажду эксплуотатора! Пусть он будет еврей или американец, все равно». [711]
709
Там же. С. 192.
710
Там же. С. 179.
711
Там же. С. 196.
Именно в эти годы Пришвин снова вернулся к своим размышлениям о неудачниках и неудачах и в более широком плане – о ситуации в послереволюционной России: «Бывает так, что неудача оставляет сознание недостатка своей личности в сравнении со средой, – тогда открывается путь к самоусовершенствованию или самоубийству…», «а бывает горе от ума, неудача от того, что среда ниже тебя самого, – какой же открывается путь в таком случае?» И ответ на этот вопрос: «Поиск иной, лучшей среды, где можно лучше жить. Вот, вероятно, откуда у меня теперь является желание уехать из России… Я никогда этого не испытывал, это совершенно новый этап моего самосознания, я всегда раньше думал, что у нас есть какая-то высокая в моральном и умственном отношении среда, куда я нет-нет и загляну… Личности, конечно, и теперь
712
Там же.
Так что же было делать: пробиваться за границу, вон из России – или..?
Глава XVI
В КРАЮ, ГДЕ НЕ БЫЛО РЕВОЛЮЦИИ
Или найти такое место, где среда не будет допекать. Он выбрал второе, и за границей больше так никогда и не побывал – редкий случай для советского писателя столь высокого статуса.
Во время вышеописанных событий Пришвин часть года жил в Москве, в уже известной читателю комнатке в Доме литераторов на Тверском бульваре, а другую и, без сомнения, лучшую – в Талдомском, или, как он тогда назывался, Ленинском районе на севере Московской области.
Места эти были благоприятными для охоты и в то же время недалеко от города расположены, дорога в столицу не отнимала много времени и сил, зато давала достаточно впечатлений; так, именно в связи с этой дорогой был написан, прожит, пропет один из пришвинских шедевров тех лет рассказ «Сыр», о котором позднее проницательный советский критик не без оснований отзывался как о «злой и скептической шпильке в систему коммунизма». [713]
Но Пришвин в ус себе не дул, и, хотя не все было так просто, именно с этих пор выработался счастливый полугородской – полудеревенский ритм жизни писателя на долгие годы вперед.
713
Ефремин А. Михаил Пришвин // Красная новь. 1930. № 9—10. С. 220.
В символическом плане подобная кочевая, бездомная жизнь означала для Пришвина и еще одну перемену: если важнейшим символом и одновременно реальным местом обитания на земле для него в дореволюционные годы был хрущевский сад, и оттого так тяжело он переживал его уничтожение в 1918 году («Завтра погибнет мой сад под ударами мужицких топоров, но сегодня он прекрасен, и я люблю его, и он мой. Прощаюсь с садом и ухожу, я найду где-нибудь сад еще более прекрасный: мой сад не умрет…» [714] ), то в середине двадцатых место сада занимает лес, и так рождается тема леса («лесбес» у мужиков и «лесдом» у Пришвина), которая нашла отражение в поздних повестях писателя.
714
Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 81.
«Социальные корни моего пустынножительства, конечно, сад и отъединенность от деревни и общества в детстве: сад обернулся в лес»; [715] «мое счастье в пустынности». [716]
В лесу он чувствовал себя безопаснее, чем где бы то ни было: «Очень удобно романтику для самосохранения жить в стороне, наведываясь в „смешанное общество“, но не оставаясь в нем долго, чтобы тебя не раскусили и не стали похлопывать по плечу». [717]
715
Архив В. Д. Пришвиной. Дневник М. М. Пришвина. 18.2.1926.
716
Там же. 24.11.1928.
717
Там же. 20.9.1926.
Лес противопоставляется не только городу и цивилизации, но всей советской жизни, новой литературной богеме, нэпу, фининспекторам.
«Там была тишина, над желтой некосью бурела недобитая листвой ольха… Здесь писатель А. Соболь вспрыснул себе под кожу морфию». [718]
Соболь не случаен – родственная душа, скиталец; через год он покончит жизнь самоубийством, опасность, которую видел, хорошо знал в себе и Пришвин. «Идея самоистребления была мне близкою с детства, но я ее отгонял, поднимаясь на волну радости; теперь стало очень опасно», [719] – писал он не так давно, подтверждал и теперь в относительно благополучных двадцатых («этот выход (…) соблазняет меня, а в последнее время я застаю себя на нем все чаще и чаще»; [720] «Больше всего боюсь самоубийства» [721] ) и к возможности такого исхода возвращался не раз.
718
Пришвин М. М. Дневник. Т. 4. С. 180.
719
Пришвин М. М. Дневник. Т. 3. С. 75.
720
Архив В. Д. Пришвиной. Дневник М. М. Пришвина. 3.7.1926.
721
Там же. 16.2.1927.