Приволье
Шрифт:
— У тебя какое-то горе? Почему же молчишь?
— Миша, мне нечего сказать, да и некому.
— Скажи мне.
— Не поймешь. — Тут она смело подняла на меня тоскливые, полные слез глаза. — И потому не поймешь, что я сама ничего не понимаю и не могу ответить на свой же вопрос: зачем вышла замуж?
— Так ведь это так просто и так понятно, — нарочито весело сказал я. — Природа свое требует. Ты любишь Андрея, он любит тебя. Вы женитесь, вы обязаны были жениться. Что же здесь неясно и что непонятно?
— Нет, Миша, не спеши с ответом, а сперва выслушай меня, как брат сестру. — Она, поправляя на плече полушалок, снова опустила голову, и теперь я видел, как пунцовели крохотные мочки ее ушей. — Да, я люблю Андрея, люблю давно, и мне казалось, что когда мы станем мужем и женой, то это и будет самым настоящим и большим счастьем моим и его. А что получилось? Где оно, это счастье? Пропало, растаяло, как мираж в степи. Сижу одна в этом доме, как в тюрьме. Ему овцы нужны, их у него двадцать две тысячи, а я, жена, одна. Когда мы не были
— Дура ты, Катюша. Вот мой ответ.
— Верно, была дура, ничего не знала. А теперь уже набралась ума.
— Какого еще ума? Милая Катюша, выбрось из головы, как бы это выразиться помягче, глупости. Андрей же не может все свое время и все свое внимание отдавать только тебе? Не может. Надо понять и Андрея. Быть женой — обязанность не из легких. Пойми это и примирись.
— Не могу ни понять, ни примириться! — сердито сказала Катя. — И не хочу.
— Тогда хоть запомни простую вещь…
— Прости, но мне запоминать нечего, — резко перебила она. — Это не жизнь, а какая-то бессмыслица. Посадил в дом, как куклу, и забыл. — Она прижала ладони к пылающим щекам. — И давай прекратим разговор. Ты хотел видеть Андрея? Отправляйся на овцекомплекс.
Не простившись, Катя ушла в свою комнату.
13
Андрея на овцекомплексе я не застал. Его еще утром вызвали в район. Мне ни с чем пришлось вернуться в Привольный. И вот снова передо мной пологая крыша, заросшая пыреем и сурепкой так обильно, что впору брать косу и устраивать сенокос. Я знал и раньше: это неказистое сооружение только с виду казалось невзрачным. Внутри же хатенка была просторная и собой уютная, хорошо приспособлена для жилья и в зимнюю стужу — в ней всегда было тепло, а в летнюю жару или в палящий зноем суховей в ней всегда было прохладно. Стояла она так, что ее крылечко с нарисованным ковриком и ее серая, изрядно поклеванная дождями и побитая градинами стена были обращены к улице. Помимо сенец и чулана, где стояли кадки и на стенке висели ведра с коромыслом, хатенка имела три вполне приличные комнаты, правда, с потолками несколько низковатыми. В одной комнате стоял диван с низкой спинкой, тот, на котором перед своим замужеством ночевала Катя, тут же — обеденный стол, шкафчик для посуды, газовая плита с двумя конфорками. (Газ в Привольный, как, впрочем, и в Мокрую Буйволу и в село Богомольное, привозился в баллонах.) Во второй комнате, где проживал я еще в то время, когда был школьником, меня встретила та же, хорошо знакомая мне кровать с пружинной сеткой и с высокими спинками, украшенными белыми эмалированными шишками. Та же толстая, всегда напущенная перина была застлана цветным покрывалом, пуховые подушки — бабушкина слабость! — двумя курганами поднимались чуть ли не до потолка, снизу большие, затем чуточку поменьше, а на самом верху — смешные, совсем крошечные подушечки, старательно обшитые кружевами. Необходимо сказать и о том, что бабушкина хата была примечательна тем, что даже в самый знойный полдень, какие бывают в этих местах в июле, когда от жары и палящего солнца на дворе совершенно негде спрятаться, в ее стенах хранится большой запас прохлады, такой, какой она бывает разве только в глубоком погребе.
Подслеповатые оконца на все лето занавешивались плотной материей, поэтому и в самые знойные часы в комнатах прочно залегал мягкий полумрак, и во всякое время суток под одной из занавесок жалобно плакала и отчаянно билась о стекло муха, потерявшая всякую надежду выбраться из неволи. Немаловажная деталь: земляной пол смазывался глиной, замешенной для прочности на свежем коровьем помете, и покрывался, как читателям уже известно, полынью и чабрецом. От этого зеленого коврика исходил запах только что скошенного луга. И еще одно бесценное ее достоинство: бабушкина хата была очень удобна для отдыха. Помню, не раз бывало, придешь уставший, изнуренный летней духотой и зноем, упадешь на диван и уже чувствуешь, как на твое тело наваливается приятная прохлада. И только-только щека коснется свежей, чуточку прохладной подушки, и ты уже засыпаешь под монотонный звук все той же, бьющейся о стекло мухи, вдыхаешь сладкий, ни с чем не сравнимый запах полыни и чабреца и спишь таким непробудным сном, каким никогда позже спать мне уже не доводилось.
— Чуешь, Мишуха, звенит, бедняжка? — спросила бабуся, прислушиваясь к жалобному жужжанию мухи под занавеской. — Еще и лета нету, а она уже мается. И як могла запорхнуть в хату? Ума не приложу. Известно, муха — существо вредное, а мне ее жалко. И раньше, бывало, сколько разов ловила и выбрасывала за дверь. Надо бы ее убить, а я не могу. Думаю, нехай живет. Не ее вина, а ее беда, шо не может выбраться из хаты. Придется и этой подсобить. — Бабуся осторожно, пальцами, прижала занавеску, поймала
— Жива еще тетушка Анфиса?
— Бегает, як и я… Так вот, Анфиса по секрету мне сказала, это залетает до меня вовсе не муха, а душа моего Ивана, — говорила бабуся, и чуть заметная грустинка теплилась на ее губах. — Анфиса так считает: когда воин погибает в бою, то его душа остается и живет в каком-нибудь существе. И хоть я не верю бабским выдумкам, а все ж таки, скажу тебе по секрету, и у меня иной раз думки бывают: а шо, может, и в самом деле это мой Ваня до меня является?..
— Бабушка, а трудно вам теперь одной без детей?
— А шо диты? — И в ее ласковых глазах я снова увидел так хорошо знакомую мне грустинку. — Диты давно стали батьками та матерями, а спокойствия в моей жизни, по-честному скажу тебе, Мишуха, як не було с дитьми, так его нема и без дитей. От взрослых дитей пошли внуки, и им бабушка нужна. — Бабуся шепелявила и оттого прикрывала косынкой рот. — Вот и с Катей, сам знаешь, шо було. Як же тут обойтись без бабушки? Одна я тогда пошла хлопотать за внучку, а Анисим так обозлился, шо на родную матерь было пошел с кулаками. Да я не испужалась. Кричит, шо и в райком пожалуется и в суд пойдет. А я ему: иди жалуйся, а дочку замуж выдавай. У тебя одна она, а у меня их было шестеро. И всю шестерочку взрастила. Пятеро тут, вблизи матери живут, один Толя удалился от меня. — Она тяжело вздохнула и заморгала повлажневшими глазами. — Эх, и встал бы Ваня да поглядел бы на своих деток да и на меня, старую, горемычную. Нет, не встанет Ваня, и мухой до меня не заглянет. — Кончиком косынки прикрыла рот и, смутившись, сказала, что никак не соберется поехать в Богомольное, чтобы вставить зубы. — Так посвистывает промеж них, шо аж самой себя слухать противно… — Она помолчала, вытерла платочком губы. — Росли мои детки сами по себе, як произрастает тот бурьян опосля весеннего дождя. Шо ни год, то и повзрослеют мои сыночки и дочки. Трудно было и прокормить галчат, обуть и одеть, та еще в то военное лихолетье. Всего пришлось испытать и изведать. Про ту мою житуху и написать невозможно, бо тому никто не поверит. Знаешь, як волчица оберегает своих детенышей? Ничего не страшится, кидается напропалую… Так кидалась и я. Нынче сама удивляюсь, як мне удалось взрастить всю шестерочку. Якось приезжал на хутор один писатель, нашенский, из Ставрополя. Интересовался моей жизнью, расспрашивал. Рассказала ему, як довелось испить горюшка. И телом своим согревала воробьят, и грех на душу брала, шоб их накормить, шоб они выжили, сердешные. Только про одну свою тайну я писателю не сказала.
— Расскажите мне, бабуся.
— И тебе, Мишуха, не скажу.
— Почему?
— То был мой тяжкий грех, и никому не надо знать про то, як все это у меня получилось.
— Бабуся, прошу вас, поведайте мне, вашему внуку, ту свою тайну.
— Поклянись, шо нихто от тебя ничего не узнает.
— Ну что вы, бабуся, я же не маленький, понимаю.
— Тот мой тяжкий грех, Мишуха, был в том, шо я двух мужиков убила. Старого и молодого.
— Вы? Как и когда?
— Давно. Еще в войну.
— Каким же образом? Расскажите, бабуся.
— Один человек знает всю правду, ему, як господу богу, все сказала. А тебе не могу, и не проси.
— Кто же он, тот человек?
— Следователь, каковой меня допрашивал… А тебе, Мишуха, расскажу, як я растила свою шестерочку, — сказала она, желая переменить разговор. — Дюже подсобил мне совхоз, спасибо ему. После войны в Богомольном открыли ентернат для чабанской детворы и для солдатских сирот. При нем школа, жилища, столовка. Зимой вся моя орава жила там, в ентернате. Старшие мои хлопцы до грамоты были не дюже охотники, учились так себе, ни шатко ни валко. Кой-як кончили пять классов и айда в степь, до меня, в отару подпасками. По овцам и Анисим, и Антон, и Алексей сызмальства кумекали, любили ходить с отарой. Ну летом, само собой, брала в степь и девчушек, тоже подсобляли матери. Пошли у нас приличные заработки, жизня наша полегчала. Один Толик, твой батько, не тянулся к овцам, а тянулся к грамоте. Дюже прилично учился и в Богомольном и в Москве и, вишь, покатил по заграничной линии, на разных чужих языках научился калякать. Послухаешь, як вин тараторит, руками разведешь — чудно! До чего же непонятно, не по-нашенски лопочет, будто и не мой сын. — Бабуся усмехнулась, прикрыв ладонью рот. — Якось приезжал в Привольный, один, захотелось мать проведать. За обедом, так, шутейно, зачал со мною по-каковскому калякать. Смех и горе! Гляжу на него, и мне становится страшно: будто и не мой Толик сидит за столом, як какой-ся чужестранец… В том же ентернате жили и мои дочки. Кончили пять классов, выросли, повыходили замуж. Твоя тетя Анастасия — в Богомольном, несчастливое у нее получилось замужество. Зараз живет со старшей дочкой Таисией, а младшие — Надя и Вера — учились в техникуме и там повыходили замуж, так что в Богомольное не возвернулись. А с мужем Анастасия развелась давно. Тетушка Анна — в Мокрой Буйволе, муженек ее работает на грузовике, живут ладно, при достатке. Детки выросли, старший сын, Никита, недавно женился… Так и поднялась вся моя шестерочка. Зимой находились в ентернате, а летом — со мной, в отаре — свои и подпаски, и третьяки, и арбички. Толик, твой батько, тоже одно лето ходил в подпасках, — добавила она с гордостью и вдруг оживилась, мелкие, спутанные морщинки у ее глаз посветлели. — Так як, Мишуха, советуешь мне ехать в Конгу до Толика?