Приволье
Шрифт:
— Мишуня, живой! — говорила она, сидя рядом со мной. — Какой же ты молодец, что догадался лечь наземь.
— Вы же сами меня когда-то учили.
— И хорошо, что вспомнил и не растерялся, не стал убегать. Собаки, знай, существа умные, убегающих все одно догонят, а лежачих не трогают.
Все еще думая о неприятной встрече с волкодавами, я посмотрел на Молокана, сидевшего, как всегда, в центре. Желтые его глаза слезились, веки припухли. Мне показалось, что он плакал, а тоскливый его взгляд как бы говорил Полкану и Монаху: «Жалко старушку, ведь она тоже, как и наш хозяин, чабановала и хорошо знала толк в нашем брате». Полкан и Монах согласно
— Прощай, Паша! Прощай, Прасковья Анисимовна, чабанская матерь! На душе тяжко и горько, а что поделаешь… Землица нас породила, она, землица, и примет нас к себе. Уходим мы туда постепенно, уходим один за другим. Вот и ты, Паша, покидаешь нас. Ну, вскорости поджидай т а м и Силантия Горобца. Уходить т у д а не страшно. А только тут, на земле, одна думка тревожит: как оно будет с овцами без нас? Как поведут дело те, каковые нас заменят?
Силантий Егорович не стал отвечать на свой же вопрос. Он поднялся, опираясь на ярлыгу, потом осторожно положил ее в гроб, рядом с покойницей, прикрыв травой и цветами.
— Прими, Паша, — сказал он тихо, сдерживая слезы. — Пусть и т а м по этому нашему чабанскому посоху узнают, кто ты есть и из какого произошла роду-племени.
По его небритым, с глубокими морщинами, щекам катились крупные слезы, падая на усы и рассыпаясь. Он не вытирал глаза, а взял свою бурку и, сжимая в кулаке папаху, вышел из хаты. Следом за ним поплелись Молокан, Полкан и Монах. Когда они оказались за порогом, грянули трубы, да так громко, что собаки вздрогнули, испуганно прижав уши, и в окнах зазвенели стекла. В это время Ефимия повернулась ко мне и, как бы боясь, что за грохотом труб не услышу ее, громко сказала:
— Михаил! А я и забыла сказать: поздравь меня и Александра с рождением н а ш е й д о ч е р и. Назвали-то мы ее Прасковьей. Пашей. В честь твоей бабуси.
— Поздравляю, — ответил я, невольно думая о том, что Ефимия, наверное, не случайно сказала мне о рождении дочери и как бы нарочно сделала ударение на словах «нашей дочери», чтобы я все понял. — Имя девочке дали хорошее. А как, оказывается, быстро идет время! — И, не зная, что еще сказать, добавил: — С кем же вы ее оставили?
— У Паши есть бабушка, — с гордостью ответил Александр.
— Как твой Иван? — спросила Ефимия, и по ее смеющимся глазам я снова видел, что думала она совсем не о моем Иване. — Тоже уже большой?
— Бегает. Шустрый мальчуган, — ответили. — Вы что, специально на похороны приехали из своего Кынкыза?
— Нет, мы возвращались из Ставрополя и на похоронах оказались случайно, — ответила Ефимия, а смеющиеся ее глаза говорили: «Миша, если бы ты знал, как я рада, что ты здесь, что могу смотреть на тебя так же, как смотрела тогда». — Вот и попрощались с Прасковьей Анисимовной. На кладбище мы не пойдем. Нам пора домой, в Кынкыз.
— Останьтесь на поминки, — сказал я и снова почему-то подумал о дочурке Ефимии по имени Паша, о словах «нашей дочери». — Варится же столько чабанского шулюма, и шашлык жарится на всех. Оставайтесь.
— Никак не можем, нас ждет н а ш а Паша, — ответила Ефимия, опять сделав ударение на слове «наша». — Мы давно должны
— На чем же вы уедете? Автобус пойдет только вечером.
— Нам автобус не нужен, — ответила Ефимия, поправив над виском знакомый мне ячменный завиток, и поправила так, чтобы я это заметил. — У нас своя машина. Саша сам за рулем.
— Богато живете.
— Это не богатство, а горе горькое, — сказал Александр. — Старенький, побитый «Запорожец». Отец подарил. — На красивом лице Александра показалась робкая улыбка. — Не автомашина, а норовистый конь. Больше стоит, чем бежит.
Тем временем к гробу все подходили и подходили люди, то мужчины с обнаженными головами, с обветренными, суровыми лицами, наверное, овцеводы, то женщины — и ровесницы покойной, и совсем еще молодые. К гробу подошли секретарь райкома партии Караченцев, Андрей Сероштан и еще трое мужчин, по виду тоже какие-то руководители района. Сероштан постоял возле бабушки, затем, увидев меня, подошел, молча пожал мою руку и сказал:
— Покидает нас славная бабуся.
— Никак не думал увидеть ее в гробу.
— Надолго к нам?
— Вот, выходит, только на похороны.
— Приезжай ко мне ночевать, мы с Катей будем рады. Она не могла приехать из-за беременности, да и детишек не на кого оставить, — Сероштан помолчал и добавил: — Ты, думаю, знаешь, что теперь я живу не в Мокрой Буйволе, а в Богомольном. Я же сменил Суходрева.
— Для меня это новость. Давно ли?
— Да уже с полгода.
— А где же Суходрев?
— Заведует райпарткабинетом и читает лекции о проблемах ленинизма. Побывал бы у него.
— Времени у меня в обрез.
— Так приедешь ночевать? — спросил Сероштан. — Я пришлю вечером машину.
— Пришли ее лучше утром, — сказал я. — Переночую я в бабушкиной хатенке, в последний раз. Утром, к завтраку, приеду к тебе.
— Хорошо, — согласился Сероштан. — Жди машину. Приедет знакомый тебе Олег.
Голоса труб стихли так же неожиданно, как и загремели, и проворная тетушка Марфа своими быстрыми деловыми шагами подошла к Караченцеву, о чем-то поговорила с ним, утвердительно кивая и то ломая, то расправляя черные стежечки бровей. Оставив Караченцева, она так же быстро подошла к Анисиму Ивановичу, что-то сказала ему, затем решительно приблизилась ко мне.
— Миша, будем выносить, пора, — сказала она так уверенно, как говорят о чем-то давно решенном. — Прощальные слова скажем на кладбище. Митинг откроет сам Караченцев. От детей выступит Анисим Иванович, от внуков — ты. От чабанов скажет дед Горобец. Ты выступишь четвертым. Как, согласен?
И она, не дожидаясь моего ответа, очевидно, полагая, как же я могу быть не согласен выступать хотя бы и четвертым, убежала, чтобы распорядиться, кому брать распятие с наградами, кому крышку от гроба, а кому гроб, и как брать — с рушниками или без рушников. Тут же она установила порядок выхода из хаты, и все, кто был нужен, встали на свои места. Кофтенку с наградами, высоко подняв, как боевую хоругвь, взяли два парня, и в одном из них я узнал Леонида, который ехал со мной на грузовике. Эти два парня, наклоняя перед дверьми звеневшую наградами кофтенку, первыми направились к выходу. Крышку гроба понесли четыре женщины, среди них были и мои тетушки — Анастасия и Анна. Мои дядья и я легко, как парусную лодчонку, без рушников подняли гроб, и, когда мы уже появились на крылечке, ударил барабан, и трубы, опять не в лад, заиграли «Вы жертвою пали в борьбе роковой…».