Приз
Шрифт:
Шаман поднял левую руку, растопырил пальцы, пошевелил мизинцем.
— Видите, ничего нет. Я не увлекаюсь ювелирными украшениями и в талисманы не верю. Могу рассказать, какие у меня часы. Из всех фирм предпочитаю старый добрый «Роллекс», обязательно платина, механика, круглый белый циферблат, черные римские цифры, секундная стрелка, календарь. И непременно «уотерпруфф».
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
— Масина! Масина! — радостно закричала юродивая Лидуня и захлопала в ладоши.
«Какая машина?
А может, их уже нашли? Они услышали выстрелы, тихо убежали в лес. Гриша знает эти места. Он вывел всех к дороге. Конечно, они могли также, как Василиса, обжечься, надышаться угарным газом и сейчас лежат в какой-нибудь больнице. Правда, почему нет?
«Потому, — ответила она самой себе, — что за корпусом, в котором они остались, была открытая поляна, а не лес. Они не могли бы убежать так, чтобы их не увидели. И вспыхнуло все слишком быстро. Сначала загорелся дальний корпус, а потом уж уехали бандиты».
Бандиты уехали, Отто Штраус остался. Она чувствовала вкус пищи, которую он ел. Он употреблял много сырых овощей, особенно капусты и моркови. От этого у него пучило живот, и Василиса морщилась, когда по его кишечнику гуляли вонючие газы. Он лакомился картофельным салатом и тушеной свининой. На десерт — жидкий кофе и теплый яблочный штрудель. Он ел много, набивал свою утробу жирами, белками, углеводами, витаминами, но не толстел. И еще — ему не было вкусно. Он не получал удовольствия от еды. Он вообще ни от чего не получал удовольствия.
Ему, конечно, было приятно безграничное доверие Гиммлера. Он радовался, что Гейни с ним откровенен. Он тревожился, что Гейни действительно могут убить. Но эти два чувства — радость и тревога — соотносились с его душой примерно так, как легкая рябь на поверхности ледяного океана соотносится с мертвым покоем на тысячеметровой глубине.
Он выглядел как здоровый полноценный мужчина, не только в одетом, но и в раздетом виде. Но никаких желаний, никаких инстинктов — ничего. Даже пороков никаких. Полнейшая стерильность. Чтобы не казаться странным, не вызывать подозрений, он иногда встречался с женщинами. Это были медсестры, секретарши. Он ухаживал за ними, спал с ними, знал, как удовлетворить их. Но чувств при этом испытывал не более, чем при посещении уборной.
Он умел легко прекращать отношения, если женщина проявляла признаки некоторой человеческой привязанности к нему или была слишком навязчива. Однажды молоденькая медсестра, очень красивая и бойкая блондинка, с которой он спал, попыталась женить его на себе и заявила, что беременна. Это был единственный случай, когда
Ему никогда не снились сны. Он не помнил детства, юности. Прошлое было для него чем-то вроде сложной трехмерной схемы, без цвета и запаха, с датами, именами, портретами. Имелся портрет его матери, востроносой бровастой дамы. Имелась информация, что она умерла. Был памятник на лютеранском кладбище в Мюнхене. На камне выбито ее имя, тире между двумя датами. Память Отто Штрауса о женщине, которая произвела его на свет, казалась короче этого тире и холодней надгробного камня.
Впрочем, беседуя с людьми, прежде всего с Гейни, он делал умильное лицо, мягко улыбался, слегка прикрывал глаза, если речь заходила о детстве, о родительском доме, о милой матушке, о чернильных пятнах на пальцах и воскресных обедах со свиными ножками.
Единственное живое чувство, которое никогда не покидало его, — зависть. Но завидовал он вовсе не людям. Ни власть, ни деньги его не волновали. С юности он проводил много часов в анатомическом театре медицинского факультета, изучая мертвые тела, как инженер изучает детали разбитой машины, придуманной и созданной гением. Он завидовал гению, Создателю. Как всякий завистник, он радовался, когда находил изъяны и несовершенства. Болезни, уродства человеческой плоти были для него утешением.
«Не такой уж ты и гений, — иногда бормотал он, препарируя очередное тело или разглядывая в микроскоп тонкий срез опухолевых тканей, — ты позволяешь себе слишком много небрежностей и ошибок. Смотри, они дохнут, как мухи, от любой ерунды».
Но гораздо более физических изъянов и болезней радовали его уродства психики, некроз и гниение души, черные вонючие дыры в ткани человеческого сознания. Замечая мертвый отблеск в глазах живого человека, отблеск жестокости, жадности, блудливости, он всякий раз праздновал свою маленькую личную победу.
«Смотри, они дохнут еще при жизни, и ты ничего не можешь изменить».
Когда звучало это бормотание, больше похожее на треск сухих стволов, на вой ветра, на гул металла и далекий рык голодного ночного зверя, Василиса начинала дрожать, тело ее становилось невесомым и вялым, каким-то тряпочным. Сердце прыгало слабо и быстро, как бабочка в сетке, и казалось, вот-вот затихнет, рассыплется легким прахом.
Василиса ясно слышала, как сквозь ее дрожь, сквозь озноб, проступает здоровая мерная пульсация чужого сердца.
Пульс Отто Штрауса никогда не превышал семидесяти ударов в минуту.
После завтрака Андрей Евгеньевич позвонил Маше и услышал то, что ожидал услышать: «У меня все о'кей, папа». Голос был вполне бодрый.
— А подробней можно? — кашлянув, попросил Григорьев.
— Ты что, ночь не спал? Курил, как паровоз? Кофе пил литрами? — сурово спросила Маша.