Признания и проклятия
Шрифт:
После пятнадцати лет, проведенных в абсолютном одиночестве, святой Серафим Саровский, завидев любого самого захудалого гостя, восклицал: «О, радость моя!»
Кому из тех, кто постоянно живет бок о бок с себе подобными, взбредет в голову приветствовать их таким образом?
Читателю не менее тяжело выжить после разрушительной книги, чем ее автору.
Необходимо пребывать в некоем состоянии восприятия, то есть физического ослабления, чтобы слова могли коснуться нас, проникнуть
Богоубийца — это самое лестное оскорбление, которое можно нанести человеку или народу.
Оргазм — это припадок; отчаяние — тоже. Первый длится мгновение, второй — всю жизнь.
У нее был профиль Клеопатры. Семь лет спустя — ей пристало бы просить милостыню на углу улицы. Это навсегда исцеляет вас от любого идолопоклонства, от всякого желания искать бездонность в глазах, в улыбке и во всем остальном.
Будем рассуждать здраво: никому не дано полностью освободиться ото всего. При отсутствии вселенского разочарования не может быть и вселенского познания.
Все, что не раздирает душу, — излишне, по крайней мере в музыке.
Если верить Ницше, Брамс был представителем «die Melancholie des Unvermogens» — грусти бессилия.
Эта мысль, высказанная философом накануне собственного крушения, навсегда затмила его блеск.
Ничего не совершить и умереть от переутомления.
У прохожих идиотские лица — и как мы до такого докатились? Можно ли представить подобное зрелище в древности, например в Афинах? Достаточно минутного прозрения среди всех этих проклятых, и все иллюзии рушатся.
Чем сильнее ненавидишь людей, тем более ты созрел для Бога, для диалога в одиночестве.
Огромная усталость по глубине своей подобна высшему наслаждению, за тем исключением, что, испытывая ее, вы опускаетесь на самое дно своего сознания.
Как явление распятого Христа разрезало историю надвое, так и эта ночь только что разрезала надвое мою жизнь…
Как только умолкает музыка, все начинает казаться ничтожным и бесполезным. Понятно, что можно ее ненавидеть, что есть соблазн уравнять ее совершенство с шарлатанством. Поэтому, любя ее слишком сильно, необходимо противостоять ей любой ценой. Никто не постиг ее опасности глубже, чем Толстой, ибо он знал, что она способна делать с ним все что угодно. Поэтому он почувствовал омерзение к музыке, боясь превратиться в ее игрушку.
Отказ — это единственный вид поступка, который не является унизительным.
Можно ли представить себе горожанина, который в душе не был бы убийцей?
Питать любовь лишь
Молодой немец просит у меня франк. Я вступаю с ним в разговор и узнаю, что он поездил по миру, был в Индии, полюбил тамошних нищих и вообразил себя им подобным. Однако принадлежность к нации, склонной к дидактике, не проходит безнаказанно. Я смотрел, как он клянчит милостыню: он делал это так, будто изучал нищенство на курсах.
Природа, искавшая решение, способное удовлетворить всех, остановила свой выбор на смерти, которая — как и следовало ожидать, — никого не удовлетворила.
В Гераклите, с одной стороны, есть что-то от Дельфийского оракула, а с другой — что-то от школьного учебника: это смесь гениальных прозрений и азбучных истин, вдохновенного мыслителя и педагога. Как жаль, что он не абстрагировался от науки, никогда не мыслил вне ее.
Я так часто негодовал по поводу действия во всех его формах, что любое проявление самого себя кажется мне обманом, даже предательством.
— Тем не менее вы продолжаете жить и дышать.
— Да, я делаю то, что делают все. Но…
Что же думать о ныне живущих, если верно утверждение, будто всё смертное никогда не существовало.
Когда я слушал его рассказы о планах на будущее, я не мог забыть, что он не протянет и недели. Что за безумие с его стороны говорить о будущем, о своем будущем! Но я вышел от него, мне пришло в голову, что в конце концов разница между смертным и умирающим не слишком велика. Только во втором случае абсурдность планов на будущее чуть более очевидна.
Принадлежность человека к эпохе всегда определяется его кумирами. Стоит процитировать кого-либо, кроме Гомера или Шекспира, и сразу возникает риск показаться старомодным или чокнутым.
Бога еще, на худой конец, можно представить себе говорящим по-французски. Но Христа — никогда. Его словами невозможно говорить на языке, на котором так трудно выразить наивное или возвышенное.
Столько лет задавать себе вопрос о человеке! Невозможно в большей степени развить в себе вкус ко всему дурному.
Ярость — это от Бога или от дьявола? И от того, и от другого: иначе как объяснить, что она грезит о галактиках, чтобы разметать их в пыль, и сокрушается, что не имеет под рукой ничего кроме этой несчастной, этой жалкой планеты?
Мы все так суетимся — зачем? Чтобы вернуться к тому, чем мы были до своего существования.
Один человек, всю жизнь терпевший одни неудачи, пожаловался при мне, что у него нет судьбы.
— Да нет же, была! Череда ваших неудач так примечательна, что в ней явно проглядывает некий замысел провидения.