Прколятый род. Часть II. Макаровичи
Шрифт:
– Зиночка, ну, как Ирочка сегодня?
Заслышав, с кровати спрыгнула Ирочка. На мать, на сестру не глядя, быстрыми шагами вышла из комнаты. Волосы русые растрепаны; платьице недлинное, полудетское еще, вокруг ног стройных поспешных трепыхается.
Вышла-выбежала. Дверью стукнула, распахнув широко. Донесся снизу гул голоса Макарова:
– Раиса Михайловна! Раиса Михайловна, да где же вы...
– Что? Ушла?
То Зиночке брат Костя. На подоконник сел. Каблуками стену бьет.
– Устал я. Черт бы побрал эти конкурсные экзамены. И зачем я в реальное тогда перешел? Корпи теперь, подготовляйся.
За дверью пробурчал:
– Дура средневековая.
И пошел в Яшину комнату. На полтора года лишь моложе Антона, Костя казался совсем еще мальчиком. Рыжие волосы, машинкой стриженые, по всему лицу веснушки. Курточка с поясом ременным, коротенькая.
– Яша, к тебе можно?
– Чего тебе?
– Книгу... Роман дай какой-нибудь... Золя, что ли.
– Знаешь, где книги. Вниз иди. В библиотеку.
– Не хочу вниз. У тебя тоже есть.
– Ну, входи. Вон там на полке. Не эта. Выше. Нашел? И не задерживайся.
По коридору идя, Костя книгой по коленям хлопал и улыбался, и шептал-пел:
– Та-ак. Та-ак. Понимаю. Так, так, понимаю. Политик тоже.
Ирочка навстречу. Идет, и плачет. Платочек в комочек. В руках мнет. То по лицу водит.
– Чего, козочка, плачешь?
И мимо прошел. А Ирочка в комнату нежилую. Редко туда заходят. Ванная комната называется. Но никто там не моется. Постояла. У окна на стол взобралась, ноги на стул. И весь двор ей виден. Сидит, как птичка, высоко.
Сидит и плачет тихо.
Кажется Ирочке: в кого-то она влюблена безумно. А он далеко. И не пустят ее к нему никогда. И все люди такие гадкие. Злодеи все. А добраться бы до него, до того, стала бы она его целовать, слова хорошие говорить. А целовала бы она его всего-всего.
И колотится сердце. И душит горе. Большое, черное. А словами его ни рассказать, ни отогнать. Душит. Будто крыса на горле сидит большая.
XXXI
С улицы дом низкий, длинный; стены желтые облупились. Железо на крыше кой-где порвано. На больницу похоже. Или на конюшню пожарной части. Но окна все освещены. По занавескам тени людей весело хороводятся. От подъезда низкого освещенного туда в темноту улицы вереницей экипажи. Кучера, извозчики. Гомонят. По снегу перебегают, с дворниками водку пьют.
Карета извозчичья, тяжелая, из темноты по ухабам катится, скрипит и кудахчет. Попритихли у подъезда. Дворник позвонил. Дверь подъезда распахнулась. Седеющий лакей, веселый, радушный, в мятом фраке, в манишке нечистой.
– Пожалуйте!
И мимо себя в дом пропустил даму стройную, высокую, и за нею жандармского полковника, каждый шаг которого, звонкий и наглый, каждый жест и каждая минута которого шептали:
– Не хочу стареть!..
Закачалась карета.
– Эй, ты, косоглазый! Куды встал! Каретам впереди место. Иль не знаешь? Василий, здорово! Михаиле Емельянычу почтеньице. Стаканчик? Стаканчик
– Давненько...
– Да што. С полковником все. Как в город к нам заехал, так с ним мы все. С двух часов, едет, не едет - от гостиницы не отпускает. И до ночи. Ну, а к вам, часов до четырех, значится. Однако, не платил... Повторить? Можно и повторить... А я воблой закушу. Воблой. Вобла у меня хороша, братец. Икряная... А что, много у вас в кабачке ноне?.. Эти ваньки, поди, зря ждут... Такой воблы поискать... Не могу вот я, Михаила Емельяныч, как эти вот сукины дети, без закуски. Мне закуску подавай. Потому привычка.
– Закуска, оно, конечно... Так не платить? А у нас ноне ни мало, ни много, а как завсегда. Надолго сюда полковник-ат?
– А кто ж его знает.
– Баба его эта самая...
– Што?
– Хороша, говорю, супружница. Прошла - дух от ее... И шубенкой этак... А не платит - заплатит. Деньжищ поди... А то и не заплатит. Полк ихний такой. Не подступишься.
– Не подступишься, оно как есть...
А другой возница с высоты кареты:
– Может, и не заплатит. На купцов управа есть, на другого кого прочего, скажем, тоже. А... Господа эти в «Российской» стоят?
– В «Российской».
– Возил, стало, я эту барыню. Позавчера возил в «Казанскую».
– Боркову барыню?
– Ее самую.
– Одноё?
– Одноё. Его-то ты, Марк Иваныч, слышь, к губернатору повез, а мы так, зря к «Российской» в те поры. Месячного у нас теперь нету. А тут швейцар выбежал. Карета свободна? Свободная, говорю. А только там? в «Казанской»-то гостинице? она, барыня-то, с полчаса, не более, пробыла.
– В «Казанскую». Ишь ты. Не место бы...
– А ты то пойми: дела у них всяческие. И в разных, стало, местах.
– Так на то он - полковник. А супружница, чай...
– А кто их знает. Да и не наше то дело. Про все болтай, а эти дела самые...
В столовой шебаршинского дома переполох радостный на много минут. Из-за стола хозяин с хозяйкой встали, навстречу Боркам. Говорили:
– Как мы рады. Как рады!
Жандармский полковник Борк, недавний гусар, по-гусарски слова говорит. За столом сидит, ус покручивает, на жену-красавицу не глядит, хохочет. Вспомнит вдруг свое что-то, чуть бровями поведет и замолчит, и стакан на стол. Но взор украдчивый видит лица радостные. А кто на него, на полковника Борка смотрит, смотрит взором восторженным. На него ли? Не на жену ли его, Дарью Николаевну? Ну, да это-то... И успокоенный Борк уверенным голосом рассказывает петербургские новости.
Слушают все и молчат. Петербургский полковник. И только что оттуда. Из бильярдной комнаты лишь стуки, возгласы слышнее стали. Молодежь там. Но скоро оживился длинный стол. Разные люди заговорили. Звон веселый прерванного ужина заиграл снова, забился в просторной комнате. И с полинявших и полопавшихся обоев глядели дорогие картины на разноликих гостей. Под бойкими ногами двух слуг тряслись половицы, и звоном легкомысленным вторила бегу тому хрустальная, фарфоровая красота на открытых полках буфета. Говорили гости и хозяева о Петербурге, говорили о надвигающейся буре народной; но пред сиянием важным голубого мундира полковника нисколько не боялись, не верили, шутили и пили вино. А вино и очень дорогое было, и очень дешевое.