Процесс исключения
Шрифт:
Однако вскоре сделалось ясно, в какой степени то, что двигало товарищем Поздняевым (не знаю, можно ли это назвать совестью), было лишено индивидуальности и самобытности.
Сначала произошло нечто волшебное, неправдоподобное, неслыханное. Редакция журнала "Семья и школа" пожелала ознакомиться с моими воспоминаниями о Корнее Чуковском.
Решительно ни на что не надеясь (после немой гибели лениздатской ахматовской книги и красноречивых разъяснений т. Поздняева), ознакомиться редакции "Семьи и школы" с моими воспоминаниями я все-таки разрешила. Развернувшаяся далее феерия ослепила меня. В моих воспоминаниях 15 глав. Мне позвонила Любовь Михайловна Иванова*, тогдашний редактор "Семьи и школы", и произнесла слова о художественной силе моих мемуаров столь лестные, что приво-дить их неловко. Любовь Михайловна Иванова предложила опубликовать в слегка сокращенном виде все 15 глав. Она находила их полезными для родителей, для учителей, для детей.
* Ныне покойная. — Примеч. 1975 года.
И вот я, не веря глазам, держу в руках № 9 журнала — и там действительно напечатан первый отрывок из моих воспоминаний под заглавием "На морском берегу". Фееричность доведена до беспредельности: не только большими буквами набрано мое крамольное имя, которое т. Поздняеву запретила употреблять в печати его чуткая совесть, не только так прямо и написано "Лидия Чуков-ская. На морском берегу", а в конце отрывка — "Продолжение следует", но даже помещен мой портрет! 1915 год, рисунок Маяковского*.
* Ср. «Маяковский-художник». М.: Советский художник, 1963, с. 30.
А совесть-то у т. Поздняева оказалась отнюдь не персональной! И вообще не совестью, а циркуляром свыше.
В № 9 отрывок оканчивался словами: "Продолжение следует".
В № 10 несколько абзацев из следующей главы открывались словом «окончание».
Мне от души было жалко ответственного редактора Любовь Михайловну: она говорит автору ответственные слова, предлагает печатать мемуары в трех номерах, а потом открывает редактиру-емый ею журнал и вместо «продолжения» внезапно читает: «окончание». Подмена совершилась без ее ведома. И Корнея Чуковского тоже было мне жаль: рассказано, как он учил нас, детей, становиться на четвереньки и лаять на собак, а вот, как он учил нас понимать стихи, об этом умолчено. Известный писатель, критик, мемуарист, историк литературы, филолог, знаток русской поэзии, человек, всю жизнь радевший о "стиховом воспитании детей"; поэт, автор многочислен-ных стихотворных сказок; автор работ по теории перевода, мастер перевода; словом — Корней Чуковский, известный писатель и стихолюб, превращен в какого-то лихого затейника.
Я так до сих пор и не знаю: случился этот обрыв потому, что в 1968 году решено было кем-то «наверху» ничего моего не печатать, или потому, что как раз летом 1972 года за границей изда-тельство имени Чехова напечатало мою старую повесть "Спуск под воду" (1949-57). И "Голос Америки", сообщив об этой книге по радио, разбудил во всех редакторах всех газет и журналов Советского Союза одну и ту же персональную совесть.
"Памяти моего отца"… Он не был замучен в лагере, не был расстрелян. Последнее десятилетие его жизни прошло в достатке и славе. Однако была у него в жизни своя трагедия и своя борьба. Он был наделен редкостным даром: даром литературного критика, повышенной восприимчивостью к искусству слова. В десятые годы и в начале двадцатых не было в России ни одного сколько-нибудь значительного явления литературы, на которое не отозвался бы особенный, всегда узнавае-мый голос Корнея Чуковского. Лучшие его статьи того времени — полемические, а иногда и парадоксальные — сквозь внешний анализ стиля ведут читателя внутрь, вглубь, к постижению духовной личности изучаемого автора. Статьи эти сами по себе — произведения искусства, главным образом — портретного. Однако к концу двадцатых годов литературным критиком Чуковский быть перестал. Время исключало самобытность в восприятии чего бы то ни было — в том числе и литературы, а тем самым и своеобразие критического жанра. Задача литературного критика сведена была правительствующей бюрократией преимущественно к популяризации очередных "партийных постановлений в области литературы". Корней Чуковский продолжал работать по другим своим специальностям, но до конца жизни остро и болезненно ощущал неосуществленность своего основного призвания… Десятилетиями участвовал он в борьбе за право детей на сказку литературную и народную — и вышел из этой борьбы победителем. Сказка вообще сказка — взята была властями под подозрение: руководящие неучи полагали, будто сказка мешает детям понимать реальную жизнь. Каждая из собственных сказок Чуковского, ныне рождающаяся заново вместе с каждым новым поколением детей, превратившаяся в фольк-лор, рассыпавшаяся на прибаутки, пословицы и поговорки, каждая из сказок Корнея Чуковского — от «Крокодила», «Мухи-Цокотухи» и до «Бибигона» — подвергалась в свое время гонениям и цензурным запретам.
Однако ни о его беде, ни о его борьбе я и не покушалась в своих воспоминаниях писать. О борьбе за сказку потому, что он сам написал о ней в книге "От двух до пяти", а о Чуковском-критике потому, что, я уверена,
Я же в своих воспоминаниях собиралась припомнить то, что помню во всем мире я одна: свое детство и его молодую дружбу с детьми.
Но хозяйство-то у нас плановое: кому о ком вспоминать, что следует в памяти укоренить, а что из памяти выкорчевать, кто будет назначен в близкие Корнею Чуковскому, а кто в дальние, об этом не нам судить. Начальству виднее. Мне о нем вспоминать — не положено.
6
Но ведь я не только мемуарист. Иногда меня тянет заговорить не только о прошлом, но и о настоящем.
Начиная с последних чисел августа 1973 года и на протяжении первой декады сентября в наших газетах велась систематическая травля Сахарова и Солженицына.
Она была давно ожиданной и по набору стереотипов совершенно заурядной. Кого только у нас не травили! Чьи только идеи не выворачивали наизнанку!.. Сахаров и Солженицын взяли на себя труд: самостоятельно осмыслить прошлое и современность, задуматься о будущем, да еще при этом, вместе с друзьями, взвалили себе на плечи защиту незаконно гонимых. Открытую, громкую. Ну как же было их не загрызть? Подвергают они сомнению законность, соответствие Советской Конституции того или другого приговора — стало быть, они антисоветчики. По-иному, чем газета «Правда», предлагают они вести борьбу за мир? стало быть, они жаждут войны… В каждом из них бьется своя, собственная, выработанная жизнью, а не из газеты вычитанная мысль, работает взыскательная, жестокая к себе, непримиримая, ищущая истины совесть — не циркулярная, своя — это подвижничество духовной работы ни в коем случае не может быть прощено. Если к совести присоединяется гениальность, а к гениальности мужество, то слово обретает огромную власть над людьми. Правящая власть не любит, чтобы над людьми являлась еще чья-то органически возни-кающая, безмундирная. И до тех пор, пока почему-либо не считает возможным прибегнуть к прямому физическому насилию, — прибегает к отравлению людского сознания ядовитыми газами лжи.
Средства массовой информации, сосредоточенные в одних руках, дают для этой газовой атаки небывалые возможности. Ну как же людям, вдыхающим из каждого номера каждой газеты яд, не отравиться ложью и не возненавидеть Сахарова?
(Я считаю академика А.Д.Сахарова человеком, одаренным нравственной гениальностью. Физик, достигший огромного профессионального успеха, один из главных участников в создании водородной бомбы, — он ужаснулся возможным результатам своей удачи и кинулся спасать от них мир. Испытание новой бомбы людям во вред! Дело не в отказе от колоссальных денег и карьеры; нравственная гениальность Сахарова, даже если впоследствии он не создал бы Комитет Прав Человека, проявилась прежде всего вот в этом: одержав профессиональную победу, он понял не только пользу ее, но и вред. Между тем людям искусства и людям науки обычно ничто так плотно не застилает глаза, как профессиональная удача)
В газетах осени 1973 года подвиг Сахарова был искажен и оболган. Человечнейшего из людей, безусловно достойного премии мира*, выставили на позор перед многомиллионным читателем как поборника войны.
* Которой он и был удостоен через год после написания этих строк, то есть в 1975 году. — Примеч. 1977 года.
Но, признаюсь, не это поразило меня, не это заставило схватиться за перо. Кого только и за кого только у нас не выдавала, в случае нужды, наша пресса!
Осенняя кампания семьдесят третьего года (не тридцать пятого, не тридцать седьмого-тридцать восьмого, не сорок шестого, не шестьдесят восьмого, а семьдесят третьего) против Сахарова и Солженицына поразила меня именами соучастников в преступлении.
Колмогоров. Шостакович. Айтматов. Быков.
Ведь это не какая-нибудь шпана, по первому свистку осуждающая кого угодно за что угодно. Это не какая-нибудь нелюдь. Это — людь.
Интеллигенция верит им: ведь "говорит сама наука", "говорит само искусство"! И верит не одна интеллигенция.
Знаменитыми своими именами деятели науки и искусства подтвердили клевету, соучаствовали в газовой атаке, цель которой — отравить сознание нашего народа новой ложью!
И лжесвидетельствуют они не под пыткой, не под угрозой пытки, не под угрозой тюрьмы, ссылки или какого бы то ни было вида насилия, а находясь в полной безопасности, по любезному приглашению телефонного звонка.
Вот что поразило меня. Вот почему — чтоб оказать первую помощь отравленным — я написа-ла статью "Гнев народа"*. Вот почему я срочно вручила ее американскому корреспонденту: мне необходимо было, чтобы противоядие возможно скорее любыми средствами достигло отравленных.
* Статья напечатана также в сборнике "Открытое слово" и в журнале «Горизонт», 1989, № 5. Примеч. ред. 1997.
Я понадеялась на радиостанцию "Голос Америки". Я не ошиблась. Статья моя достигла слуха многих миллионов обманутых моих соотечественников.