Профессор желания
Шрифт:
— Совершенно верно, — вставляю я.
— Ах, — говорит она, наблюдая за тем, как я собираюсь сервировать стол. — Если бы только его жена не забывала о том, что поставила что-то жарить и не сжигала бы все дотла; если бы его жена помнила о том, что когда Дэвид обедал в Аркадии, его мамочка всегда сервировала стол так, что вилка лежала слева, а нож справа, и никогда-никогда вилка и нож не лежали с одной и той же стороны. О, если бы только его жена могла готовить ему картошку так, как его мамочка делала это в зимнее время.
К тому времени, когда мы приблизились к тридцати, наша антипатия настолько обострилась, что каждый из нас снова видел в другом то, что вызывало подозрение с самого начала. Моя профессорская «чопорность» и «старомодность», за которые Элен ненавидит меня всем своим сердцем («Ты, Дэвид — законченный старомодный тип»), так же, как ее «абсолютная
Если какой-то дух еще и теплится во мне в последние месяцы, это видно только на лекциях. Во всем остальном я настолько апатичный и ушедший в себя, что среди младшего преподавательского состава стали распространяться слухи, что я принимаю сильнодействующие препараты. После защиты диссертации я читаю, наряду с курсом «Введение в художественную литературу» для первокурсников, обзорные лекции по литературе двум группам второкурсников. В конце семестра, когда мы начали работать над рассказами Чехова и я стал зачитывать вслух отрывки, на которые хотел обратить особое внимание своих студентов, и вдруг обнаружил, что каждое предложение содержит намек на мое собственное состояние, как будто к этому моменту каждый слог, который я произносил про себя или вслух, сначала должен был просочиться через мои неприятности. И тут я начал грезить наяву. Фантазии были обильными и неуемными. Я думаю, они были навеяны стремлением к чудодейственному спасению. Я возвращался в прошлые жизни, которыми жил так давно, полностью перевоплощался в другого человека. Мне казалось, что я даже доволен тем, что нахожусь в депрессии и не в состоянии воплотить в жизнь даже самую скромную из фантазий.
«Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе». Я начал спрашивать своих студентов, как они понимают эти строки и, слушая их ответы, заметил, что в дальнем углу аудитории спокойная сладкоречивая девушка, моя самая умная и хорошенькая (самая скучающая и высокомерная) студентка ест конфеты и запивает их кока-колой. «Не ешь всякую ерунду», — мысленно говорю я ей, и перед моими глазами возникает картина: мы вдвоем сидим на террасе «Гритти» и, прищурившись от мерцающего света, смотрим через Большой канал на золотистый фасад чудесного маленького палаццо, где мы сняли уединенную комнатку… Мы обедаем. Наш обед состоит из спагетти и нежных кусочков телятины, украшенных лимоном… Мы за тем самым столиком, где Бригитта и я, самонадеянные нервозные юнцы, не старше этих мальчиков и девочек, обедали в тот день, когда, потратив уйму денег, отмечали наш приезд в Италию Байрона…
Тем временем, другой мой способный студент объясняет, что имеет в виду помещик Алехин, когда в конце рассказа «О любви» говорит: «… и более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле».
— Он сожалеет, что не отдался своим чувствам и не последовал за женщиной, которую любит. Теперь, когда она уехала, он раскаивается в том, что его совесть, сомнения и робость помешали ему признаться ей в своей любви из-за того, что она была уже замужем и была матерью, — говорит студент.
Я киваю, но не выражаю своего одобрения, и умный парень выглядит обескураженным.
— Я не прав? — спрашивает он, покраснев.
— Нет, нет, — говорю я, а сам в это время думаю: «Что вы делаете, мисс Роджерс, жуете конфеты с орешками? Мы должны были бы потягивать белое вино…» И тут мне приходит в голову мысль, что, наверное, вот так же, как мисс Роджерс, скучала и Элен, когда была студенткой, до тех пор, пока тот мужчина — человек,
Позже, оторвавшись от чтения вслух отрывка из «Дамы с собачкой», я смотрю в глаза толстой серьезной еврейской девушки из Беверли-Хиллз, ловлю ее невинный, неподкупный взгляд. Весь год она сидит в первом ряду и записывает все, что я говорю. Я читаю последний абзац, в котором влюбленная пара, потрясенная своим открытием, что любовь их так глубока, тщетно пытается понять, почему у него есть жена, а у нее муж. И им кажется, что всего через несколько минут они найдут выход и начнется новая прекрасная жизнь. Но оба понимают, что конец еще очень и очень не скоро, и этот, такой сложный и трудный отрезок — только начало. Я слышу, как говорю о трогательной прозрачности финала — никакой фальшивой загадочности, только беспощадность фактов. Я говорю о том, как много сумел сказать Чехов о человеческих отношениях всего на пятнадцати страницах. Как насмешка и ирония постепенно уступают место сожалению и печали. Как тонко он чувствует момент расставания с иллюзиями, и как действительность разбивает даже самые безобидные иллюзии, не говоря уже о грандиозных мечтах. Я говорю о его пессимизме относительно того, что он называет «делом личного счастья», и мне хочется попросить эту круглолицую девушку в первом ряду, которая торопливо записывает в своей тетрадке мои слова, стать моей дочерью. Я хочу заботиться о ней, оберегать ее и сделать счастливой. Я хочу покупать ей платья и оплачивать ее счета к врачу. Хочу, чтобы она подходила ко мне, когда ей одиноко и грустно, и обнимала меня. Как хорошо было бы, если бы это Элен воспитали такой милой девушкой. Но как мы можем кого-нибудь воспитать!
Когда позже в этот день она попадается мне идущей навстречу по территории университета, я борюсь с искушением сказать ей, которая, вероятно, всего на десять или двенадцать лет меня младше, что я хочу удочерить ее, хочу, чтобы она забыла своих родителей, о которых я ничего не знаю, и позволила мне стать ее отцом и защищать ее.
— Привет, мистер Кепеш, — говорит она, махнув рукой, и этот нежный жест что-то делает со мной. Я чувствую в себе необыкновенную легкость, я чувствую, что меня захлестывает такое чувство, которое переворачивает меня, и уносит сам не знаю куда. Может быть, у меня будет сейчас нервный припадок, прямо здесь, перед библиотекой? Я беру ее руку в свои и говорю, давясь от волнения:
— Вы хорошая девушка, Кэти.
Она опускает голову, ее лоб краснеет.
— Как я рада, — говорит она, — что хоть кому-нибудь здесь нравлюсь.
— Ты хорошая девушка, — повторяю я, отпускаю ее руку и иду домой. Интересно, достаточно ли трезва бездетная Элен, чтобы приготовить ужин?
В этот вечер к нам зашел служащий английского инвестиционного банка Дональд Гарланд, первый из гонконгских друзей Элен, приглашенных поужинать с нами у нас дома.
Разумеется, иногда она выглядит очень эффектно, например, когда собиралась в Сан-Франциско на встречу с кем-то из потерянного рая, но никогда прежде я не видел, чтобы она ждала какой-нибудь встречи с таким почти детским радостным ожиданием. Случалось, правда, что, потратив несколько часов на подготовку к запланированному ланчу, она вдруг появлялась из ванной комнаты в самом затрапезном своем халате и объявляла, что не может выйти из дома, чтобы пойти на эту встречу.
— Я отвратительно выгляжу.
— Это совсем не так.
— Нет, так.
После этого она на целый день отправлялась в постель.
Сейчас она говорит мне, что Дональд Гарланд — «один из самых милых людей», которых она когда-либо встречала.
— Я была приглашена к нему домой на ланч в первую неделю моего приезда в Гонконг. С тех пор мы стали очень близкими друзьями. Мы просто обожали друг друга. В центре стола стояли орхидеи, которые он нарвал в своем саду — в мою честь, как он сказал, — а из внутреннего дворика, где мы сидели за столом, открывался вид на залив. Мне было восемнадцать лет, а ему около пятидесяти пяти. Господи! Ему сейчас, наверное, около семидесяти! Ему никогда нельзя было дать больше сорока, он был всегда таким веселым, молодым, восторженным. Он жил тогда с одним очень приятным американским парнем, с очень легким характером. Этому Чипсу было лет двадцать шесть-двадцать семь. Сегодня днем Дональд сообщил мне по телефону ужасную вещь — два месяца назад Чипс умер прямо за завтраком от аневризмы. Упал и умер. Дональд привез его тело в Вильмингтон, в штате Делавер, похоронил, а вот уехать не смог. Он несколько раз бронировал себе место в самолете, а потом аннулировал бронь.