Прогулка в Тригорское
Шрифт:
Легко можно представить себе ту глубокую печаль, в которую ввергнуто было этим загадочным происшествием все доброе население Тригорского. Пушкин, видно, сам понял это, и потому следующим коротеньким письмом с дороги, из Пскова, спешил их успокоить:
„Я полагаю, милостивая государыня, что мой быстрый отъезд с фельдъегерем удивил вас столько же, сколько и меня. Дело в том, что без фельдъегеря у нас, грешных, ничего не делается; мне также дали его для большей безопасности. Впрочем, судя по весьма любезному письму барона Дибича, — мне остается только гордиться этим. Еду прямо в Москву, где рассчитываю быть 8-го числа этого месяца, и лишь только буду свободен, поспешу возвратиться в Тригорское, к которому отныне навсегда привязано мое сердце. Псков, 4-го сентября“.
Письмо Дибича, о котором говорит Пушкин, вероятно, было то „разрешение на просьбу Пушкина о дозволении ему пользоваться советами столичных докторов“, о котором упоминает г. Анненков, замечая, что разрешение это получено было во Пскове 3-го сентября 1826 года. [129]
Как бы то ни было, фельдъегерь придан был Пушкину „не для одной лишь безопасности“, как шутливо выражался поэт в письме к г-же Осиповой; фельдъегерь вез его для объяснений, которые могли кончиться худо, хотя, к счастью Пушкина и к удовольствию всех его почитателей, кончились хорошо. Все дело, если вполне верить Вигелю, к печатным запискам которого мы теперь и обращаемся, состояло в следующем. В начале октября 1826 года Вигель узнал, что родной племянник его, гвардии штабс-капитан Алексеев, под караулом отправлен в Москву. Вот что случилось: кто-то еще в марте дал ему, Алексееву, какие-то стихи, будто бы Пушкина, в честь мятежников 14-го декабря; у него взял их молоденький гвардейский конно-пионерный офицер Молчанов, взял и не отдавал, а тот о них совсем позабыл… Между тем, лишь только учредилась жандармская часть, некто донес ей в Москве, что у офицера Молчанова находятся возмутительные стихи. Бедняжку, который и забыл о них, допросили, от кого он получил их. Он указал на Алексеева. Как за ним, так и за Пушкиным, который все еще находился в Псковской деревне, отправили гонцов [130] .
129
Это
130
Семевский, не располагая в то время никакими документальными данными, спутал два разных события жизни Пушкина, случайно совпавшие. — Дело в том, что еще 19 июля 1826 г. по приказу генерала графа И. О. Витта в Псковскую губернию был послан секретный агент А. К. Бошняк „для возможно тайного и обстоятельного исследования поведения известного стихотворца Пушкина, подозреваемого в поступках, клонящихся к возбуждению к вольности крестьян, и в сочинении и пении возмутительных песен“. Несмотря на то, что ряд местных чиновников и помещиков, знавших и встречавших Пушкина (уездный судья Толстой, смотритель по винной части Трояновский, предводитель дворянства Львов, уездный заседатель Чихачев), в своих отзывах не пожалели темных красок при характеристике поэта, они все же опровергнули подозрение в его „поступках, ко вреду государства устремленных“ — см. A.A. Шилов „К биографии Пушкина“. „Былое“ 1918 г., № 2, стр. 67–77. Розыск этот совпал с подачей Пушкиным прошения Николаю I, в котором поэт просил для лечения аневризма „позволения ехать для сего или в Москву, или в Петербург, или в чужие края“ (напечатано в издании „Пушкин. Письма“, т. II, стр. 10–11). Почти одновременно со следствием Бошняка и с подачею просьбы Пушкина в Петербурге, в начале августа, возникло так называемое „дело Алексеева“. Отрывок элегии „Андрей Шенье“ 1826 года, попав в руки полицейского агента Коноплева. был приурочен к событиям 14 декабря и передан ген. И. Н. Скобелеву. Такие стихи как:
О горе, о безумный сон! Где вольность и закон? Над нами Единый властвует топор. Мы свергнули царей? Убийцу с палачами Избрали мы в царя! О ужас, о позор! и т. д.были приняты Бенкендорфом как написанные на вступление Николая I на престол и на казнь декабристов, на самом же деле это писалось про Робеспьера и Конвент. И, несомненно, что резолюция, наложенная по приказанию Николая I на прошении Пушкина и гласившая „Высочайше поведено Пушкина призвать сюда, для сопровождения его командировать фельдъегеря. Пушкину позволяется ехать в своем экипаже свободно, под надзором фельдъегеря, не в виде арестанта. Пушкину ехать прямо ко мне. Писать о сем Псковскому губернатору“ — находилась в связи с распространением стихов из „Андрея Шенье“. И. конечно, вызов этот не знаменовал помилование: Пушкин лично перед Николаем 1 должен был разрешить недоумение, вызываемое авторством стихов „На 14 декабря“ (под таким заглавием они распространялись) и дальнейшая участь его зависела от его ответа. Судьба его висела на волоске — см. П. Е. Щеголев „Пушкин на политическом процессе“ — в книге „Пушкин. Очерки“ стр. 258–259.
Это послужило к пользе последнего. Государь пожелал сам видеть у себя в кабинете поэта, мнимого бунтовщика; показал ему стихи и спросил: кем они написаны? Поэт, не обинуясь, сознался, что им; но они были писаны за пять лет до преступления, которое, будто бы, они выхваляют, и даже напечатаны под названием „Андрей Шенье“. В них Пушкин нападает на революцию, на террористов, кровожадных безумцев, которые погубили гениального человека. Небольшую только часть его стихотворения, впрочем, одинакового содержания, неизвестно почему, цензура не пропустила, и этот непропущенный лоскуток, который хорошенько не поняли малограмотные люди, послужил обвинительным актом против них. Среди бесчисленных забот государь, вероятно, не пожелал прочитать стихи; иначе государь убедился бы, что в них не было ничего общего с предметом, на который будто бы они были написаны. Пушкин умел это объяснить, и его умная, откровенная, почтительно-смелая речь полюбилась государю. Ему дозволено жить, где он хочет и печатать, что он хочет; государь взялся быть его цензором, с условием, чтобы он не употреблял во зло дарованную ему совершенную свободу, и до конца жизни своей оставался он под личным покровительством царя [131] .
131
Записки Ф.Ф. Вигеля в «Русск. Вест.», 1865 г., стр. 172–173.
Надо думать, что рассказ Вигеля довольно близок к истине, так как он, по своим связям и знакомствам, мог хорошо знать все подробности этого любопытного происшествия [132] . Между тем, в тогдашнем обществе, принимавшем живейшее участие в судьбе своего любимца, ходили о Пушкине и о разговоре его с государем самые разноречивые, самые нелепые толки. Так, например, уверяли, будто бы государь, в разговоре с Пушкиным, пожелал узнать, нет ли при нем какого-нибудь нового стихотворения. Тот будто бы вынул из сюртука несколько бумаг, впопыхах захваченных им при отъезде из Михайловского, перерыл их, но никакого нового стихотворения не нашел. Выходя из дворца и спускаясь по лестнице, Пушкин вдруг заметил на ступеньке лоскуток бумажки: подымает его и с ужасом, будто бы, узнает в нем собственноручное небольшое стихотворение к друзьям, сосланным в Сибирь. Он стал вспоминать, как оно попало сюда, и, наконец, вспомнил, что, подымаясь по той же лестнице, вынимал из кармана платок, причем, будто бы, и вывалился этот лоскуток бумажки, который мог наделать ему больших хлопот. Придя в гостиницу, Пушкин немедленно сжег это (?) стихотворение.
132
Но в этом же рассказе мы встречаем некоторые и неточности: так, например, стихотворение «Андрей Шенье» было написано Пушкиным не за пять лет до рассказываемого Вигелем происшествия, а в 1825 году; смотри в изд. 1859 г. соч. Пушкина, т. I, стр. 338–343. В средине пьесы в прежних изданиях было выпущено 43 прекрасных стиха; из них только пять приведены сначала в «Библиогр. Записк.» 1858 г., стр. 344, а потом повторены в последнем издании 1859 г. соч. Пушкина.
Вот один из рассказов того времени, который ходил в обществе и доныне передается многими из знакомых Александра Сергеевича; мы, разумеется, убеждены, что это не более, как басня, хотя и довольно характеристичная [133] . Некоторые дамы уверяют, однако, что слышали ее от самого Пушкина, причем Пушкин будто бы упоминал о той смелости и спокойствии, с какими он говорил с государем [134] .
— На это я только одно скажу, — скептически заметил мне Вульф, когда я передал ему приведенное повествование, — одно скажу, что в Пушкине был грешок похвастать в разговорах с дамами. Пред ними он зачастую любил порисоваться; так, быть может, и в этом деле, из желания порисоваться перед прелестными слушательницами, Пушкин поприбавил такие о себе подробности, какие разве были в одном его воображении [135] .
133
Это не совсем так, но доля истины имеется в этом рассказе. Об этом эпизоде сохранилось достоверное показание друга Пушкина — С.А. Соболевского. В письме к М.П. Погодину Соболевский, осматривавший в 1867 году квартиру, в которой он жил с Пушкиным в 1826 году, писал: „Дом совершенно не изменился в расположении: вот моя спальня, мой кабинет, та общая гостиная, в которой мы сходились из своих половин, и где заседал Александр Сергеевич в самоедском ергаке. Вот где стояла кровать его; вот где так нежно возился и нянчился с маленькими датскими щенятами. Вот где он выронил (к счастью, что не в кабинете императора) свое стихотворение „На 14 декабря“, что с час времени так его беспокоило, пока оно не нашлось“ (письмо это напечатано М. П. Погодиным в газете „Русский“ за 1867 г., лист 7–8, стр. 112). На основании этого показания, а также на основании показаний других современников поэта — А. В. Веневитинова и С. П. Шеверева — можно утверждать, что осенью 1826 года Пушкин действительно привез в Москву конец „Пророка“ со стихами против Николая I. См. статью Н. О. Лернера в „Пушкине и его современниках“ вып. 13, стр. 18–29, а также комментарии М. А. Цявловского в книге: „Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей П. И. Бартеневым“. М. 1925 г., стр. 91–94.
134
О свидании Пушкина с царем сохранился собственный рассказ поэта в очень достоверных „Воспоминаниях“ А. Г. Хомутовой: „Фельдъегерь выхватил меня из моего насильственного уединения и на почтовых привез в Москву, прямо в Кремль, и, всего покрытого грязью, меня ввели в кабинет императора, который сказал мне: „Здравствуй, Пушкин, доволен ли ты своим возвращением?“ — Я отвечал, как следовало. Государь долго говорил со мною, потом спросил: Пушкин, принял ли бы ты участие в „14 декабря“, если б был в Петербурге? — Непременно, государь, — все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не участвовать в нем. Одно лишь отсутствие спасло меня, за что я благодарю бога, — Довольно ты подурачился, — возразил император: надеюсь, теперь будешь рассудителен и мы более ссориться не будем. Ты будешь присылать ко мне все, что сочинишь; отныне я сам буду твоим цензором“ („Русский Архив“ 1867 г., стр. 1066), — По другому рассказу Аркадия Россета, брата Смирновой, „император Николай на аудиенции, данной Пушкину в Москве, спросил его, между прочим: „Что же ты теперь пишешь?“ — Почти ничего, ваше величество: цензура очень строга, — „Зачем же ты пишешь такое, что не пропускает цензура?“ — Цензора не пропускают и самых невинных вещей: они действуют крайне нерассудительно, — „Ну, так я сам буду твоим цензором, — сказал государь, — присылай мне все, что напишешь““ (см. Я. К. Грот. „Пушкинский Лицей“. П., 1893 г., стр. 288).
Интересно отметить, что о свидании с поэтом Николай I вынес положительное впечатление: „Знаешь ли, что я нынче долго говорил с умнейшим человеком в России?“ — сказал он Д. Н. Блудову, и на недоумение последнего пояснил, что имеет в виду Пушкина. („Русский Архив“ 1865 г., стр. 96 и 389), — Позднее, в 1848 году, Николай I, вспоминая об этом свидании, рассказывал
Сравним впечатления поэта о праздничной столице с впечатлениями С. Т. Аксакова, в один день с Пушкиным — 8 сен. 1826 г, — въехавшего в Москву: „Москва, еще полная гостей, съехавшихся на коронацию из целой России, Петербурга, Европы, страшно гудела в тишине темной ночи, охватившей ее, сорокаверстный Камер-Колъежский вал. Десятки тысяч экипажей, скачущих по мостовым, крик и говор еще неспящего четырехсоттысячного населения производили такой полный хор звуков, который нельзя передать никакими словами…“. См. „Пушкин. Письма…“ Т. II. стр. 180.
135
Впрочем, в этой слабости поэт сам сознавался: «когда я вру с женщинами, — пишет он в декабре 1825 г., я их уверяю в том-то и в том и т. д.», и приводит разные героического характера события, в которых будто бы принимал участие. См. Матер. 1855 г., I, стр. 85–86.
От басен обратимся к истории. Мы видели, как торопился Пушкин успокоить своих тригорских друзей. Он не замедлил написать к ним из Москвы, в первые же дни после разговора его с государем.
„Вот уже восемь дней, что я в Москве, не имев времени написать вам; это доказывает Вам, милостивая государыня, как я занят. Государь принял меня самым любезным образом84'. Москва шумна и до такой степени отдалась празднествам, что я уже устал от них и начинаю вздыхать по Михайловскому, — иначе говоря, по Тригорскому84“. Я рассчитываю выехать отсюда, самое позднее, — через две недели. Сегодня, 15-го сентября, у нас большой народный праздник. На Девичьем поле, версты на три будет расставлено столов; пироги приготовлены по саженям, как дрова; так как пироги эти спечены уже несколько недель тому назад, то довольно трудно будет их есть и переварить, но у почтенной публики будут фонтаны вина, чтобы смочить их [136] : вот вам последняя новость дня. Завтра бал у графини Орловой. Огромнейший манеж превращен в зал; графиня взяла взаймы для этого на 40 000 руб. бронзы и пригласила 1000 человек. [137] Много говорят о новых, очень строгих постановлениях относительно дуэлей и о новом цензурном уставе; но, не видав его, я не могу ничего сказать о нем. Простите непоследовательность моего письма, оно вполне обрисовывает вам непоследовательность моего теперешнего образа жизни. Полагаю, что обе m-elles Annettes [138] уже в Тригорском; приветствую их издалека от всего моего сердца, равно как и все ваше прекрасное семейство. Примите, милостивая государыня, уверение в моем глубоком уважении и неизменной привязанности, которые я посвятил вам на жизнь.
Москва 15 сентября [139] .
Пушкин»
136
Народный праздник на Девичьем Поле состоялся на следующий день (16 сентября). Интереснейшие картины этого „праздника“ и дикие сцены, здесь разыгравшиеся, описаны в книге J. Ancelot. „Six mois en Russie“. 1827 г., стр. 404–408.
137
Графиня Анна Алексеевна Орлова-Чесменская, обладавшая несметными богатствами и отличавшаяся крайней религиозностью. Ее отношение к архимандриту Фотию дали повод для написания Пушкиным двух известных эпиграмм на нее.
138
Анна Николаевна Вульф и Анна Петровна Керн.
139
Письмо писано на французском языке, на полулисте; рукою А. Н. В. помечено «1826 года».
В Петербурге уже знали об освобождении Пушкина, и в тот же день, когда тот писал из Москвы в Тригорское, туда же писал барон Дельвиг из Петербурга, спеша поделиться радостью с их общими друзьями. Вот письмо барона Дельвига:
«Милостивая государыня Прасковья Александровна! Плачу добром за испуг. Александр был представлен, говорил более часу и осыпан милостивым вниманием [140] . (sic). Вот что пишут мне видевшие его в Москве. Сергей Львович и Надежда Осиповна [141] здесь, и счастливы, как нельзя больше. Поздравляю вас с общей радостью нашей и целую ваши ручки. У меня есть еще две просьбы к вам: 1) напишите Александру и помогите мне уговорить его написать мировое письмо к своим [142] ; 2) позвольте мне посвятить вам мои русские песни — вы одолжите человека, который ничем больше не может вам доказать своего почтения и любви и благодарности. Позволение напишите на особенной бумажке для цензуры, которая не позволяет посвящать без позволения тех, кому посвящаем» и проч. [143] .
140
Одновременно с этим письмом Дельвиг писал поэту: „Поздравляем тебя, милый Пушкин, с переменой судьбы твоей. У нас даже люди прыгают от радости. Я с братом Львом развез прекрасную новость по всему Петербургу. Плетнев, Козлов, Гнедич, Сленин, Керн, Анна Николаевна — все прыгают и поздравляют тебя“. (Акад. издание Переписки Пушкина. Т. I).
141
Пушкины.
142
О недоразумениях Алекс. Сергеевича с его родителями мы уже знаем из приведенного во II главе нашей статьи письма В. А. Жуковского. Из настоящего же письма Дельвига видно, что за доброе, любящее сердце было у этого человека, как привязан он был к своему другу, как близко принимал все, что до того относилось; не менее ясно и то высокое значение, какое имела в глазах наших друзей-поэтов Прасковья Александровна Осипова.
143
Письмо заканчивается поклонами и уверениями в чувствах. Внизу помечено: «15-го сентября 1826 года», местожительство не означено, но письмо, кажется, из Петербурга.
Пушкин на этот раз недолго пробыл в ликующей Москве; он поспешил в Михайловское, главным образом для того, чтоб уложить и отправить свои книги и бумаги в одну из столиц. В деревне Пушкин нашел известное послание «Тригорское» и, с восторгом отзываясь о нем в письме к Языкову, желает ему: «здоровья, осторожности, благоденственного и мирного житья!» На обратном, однако, пути в Москву Пушкин, вопреки той же осторожности, написал несколько поэтических строк к другу своему Ивану Ивановичу Пущину, сосланному в Сибирь [144] .
144
Стихотворение это помещено в изд. 1859 г., т. 1, стр. 356–357 и помечено: «13 декабря 1826 г. Псков».
Мы, разумеется, не станем следить за жизнью Пушкина из года в год и повторять факты, уже известные в печати; если же и будем упоминать о некоторых из них, как только для связи и объяснения тех материалов, которые впервые печатаем.
21-го ноября 1826 г. Пушкин пишет к Языкову из Москвы, говорит о новом журнале «Московский Вестник», предлагает в нем певцу Тригорского сотрудничать и спрашивает его: «Рады ли вы журналу? Пора задушить альманахи» и проч. (Матер. 1855. 1. 174). Нам неизвестны письма Языкова к Пушкину, но об отношениях первого к последнему мы очень хорошо знаем из подлинной переписки Языкова с А. Н. Вульфом. К переписке этой мы неоднократно будем обращаться: она вся лежит перед нами. Здесь 37 собственноручных писем Языкова, в стихах и в прозе, за время с 1825 по 1846, т. е. по год смерти поэта. В большей части этих писем Языков упоминает, спрашивает, говорит о Пушкине, и всегда с чувством глубокой и искренней к нему приязни. Тригорское и Пушкин, Пушкин и Тригорское — вот два предмета, которыми постоянно интересуется Языков:
«…Ты мне сообщил очень любопытные известия о нашем Байроне: продолжай и впредь это делать; само собой разумеется, что мне всегда хочется знать все, касающееся до человека, с которым вместе я так роскошно и весело пьянствовал [145] в стране, видевшей лучшее, т. е. счастливейшее время моей жизни. Он ко мне писал из Москвы: манит и блазнит меня посылать стихи им в „Московский Вестник“, и хочет, кажется, вовсе втянуть меня в эту (словесную) единоторговицу словесности русской. Говорит, что пора задушить альманахи — и, конечно, этот будущий удушитель сих пигмеев есть „Московский Вестник“ [146] . Замечу мимоходом, что едва ли альманахи вредят успехам Парнаса более, нежели журналы, потому что первые никак не останавливают хода учености, будучи делом мелочных своих издателей; напротив того, человек, издающий журнал, по необходимости должен работать к спеху, часто не в своем околодке, и таким образом покидать свой предмет на поле просвещения, где мог бы он сделать что-нибудь знаменитое, занимаясь одной частью и работая не опрометью и не без оглядки. Пример этому сам Полевой — из которого теперь именно ничего не выйдет достославного, потому что он кидается и туда и сюда по наукам, как угорелая кошка, потому он издает журнал» [147] .
145
Достойно замечания, что, несмотря на самообличения Языкова, он вовсе не был пьяница; то был человек, любивший в дружеском кружке, что называется, покутить, но это далеко было от пьянства; притом и в среде товарищей Языков был скромнейший человек в мире.
146
Языков подразумевает письмо Пушкина к себе от 21 декабря 1826 года, в котором поэт писал: „Вы знаете по газетам, что я участвую в „Московском Вестнике“, следственно, и вы также. Адресуйте же ваши стихи:,В Москву на Молчановку в дом Ренкевичевой“, оттуда передам их во храм бессмертия… Рады ли вы журналу? Пора задушить Альманахи».
147
Из письма Языкова к Вульфу 27-го января 1827 г. Дерпт.