Проклятая квартира (сборник)
Шрифт:
— Баба Фрося, — приставала я, — а чего ты все вздыхаешь: «Раньше-то лучше жили, раньше-то лучше было…»? Тебя же революция от эксплуататоров освободила, комнату тебе дала…
— Комната у меня и так была. При кухне, где сейчас кладовку устроили. И в квартире, кроме меня, четверо жили, а не сорок четыре.
— А баба Маня богатая была, да?
— Глупая ты все-таки, Регина. Богатые в особняках да дворцах жили. И вообще, спроси лучше у Лидии Эдуардовны. Она образованная, не мне чета. Да еще баронесса фон Кнорре.
Да-да, в нашей квартире жильцы в конце концов подобрались по принципу «каждой твари — по паре». Кроме баронессы,
Глава вторая
До и после детства
Помимо всех «радостей» перенаселенной квартиры, мою маму угнетало еще и то, что оба окна большой, двадцатиметровой, комнаты выходили в узкий переулок, на стену соседнего дома — Главного пожарного управления. Солнце в окно не заглядывало никогда. Впоследствии и я «оценила» это качество: было зябко, сыро, и только зимой, когда включали центральное отопление, жизнь становилась сносной…
Единственное, что примирило маму с Москвой, — мое рождение. До этого у них с отцом детей не было. Пятнадцать лет прожили, папа всю войну прошел почти невредимым (легкие ранения не в счет), десять лет потом ждали, ждали… И вот, наконец! Трое суток мама мучилась — и родила меня как раз к началу общенародной демонстрации в День международной солидарности трудящихся. То есть 1 мая. В детстве я полагала, что красивые флаги, музыка и вообще праздник — это в честь моего дня рождения. Когда объяснили, наконец, что не совсем так, долго плакала.
В тот же день и в том же роддоме, знаменитом, имени Грауэрмана, на Арбате, родилась Ирина. Внучка Марии Степановны Лоскутовой, нашей соседки по квартире. А вот семнадцатилетняя Ольга, Иринина мама, умерла через несколько дней после родов. Врачи сказали: слишком молода, неокрепший организм, тяжелое детство. У Ольги оно действительно было тяжелое — военное: родилась в 1938 году. Да и юность, судя по всему, нелегкая. Мать воспитывала ее в такой строгости, что даже Евфросинья Прохоровна, баба Фрося, иной раз сердилась:
— Маша, погубишь девку. Для нее чужое слово — закон, она за себя постоять не сможет.
— Береженого Бог бережет, — огрызалась Мария Степановна. — Может, хоть она свое счастье найдет.
Не нашла… Как в воду смотрела баба Фрося: кто-то из «крутых», как сказали бы сейчас, парней с Арбата воспользовался Ольгиной безответностью и безропотностью. Поняла она, что дело неладно, лишь через четыре месяца, когда поздно было принимать меры. Да хоть бы и не поздно: аборты официально разрешили делать лишь через год после моего рождения. А мы с Ириной родились в 1955 году.
И росли мы как сестры-близняшки. О декретных отпусках на год, а тем более на три тогда никто слыхом не слыхивал. Два месяца после родов — и на работу,
А потом у нас появилась… гувернантка. Соседка наша, Лидия Эдуардовна, пенсию получала по старости — копейки, лишь бы с голоду не помереть. До пятьдесят шестого года она еще каким-то чудом ухитрялась подрабатывать чтением лекций. Учила хорошим манерам и этикету студентов Института международных отношений. А потом понемногу стали возвращаться эмигранты из Харбина. И как-то вытеснили ее. Вот моя мама и придумала: пусть Лидия Эдуардовна за мной присматривает и одновременно учит иностранным языкам и хорошим манерам. Не бесплатно, разумеется. Папа у меня по тем временам достаточно зарабатывал.
Наверное, такого воспитания, как мы с Иркой (а без нее я вообще ничему учиться не желала), никто в нашей стране тогда не получал. Уже и Лидии Эдуардовны нет на свете, а я и в инвалидном кресле сижу прямо, не разваливаюсь, и хлеб не откусываю, а отламываю, и владею французским и немецким абсолютно свободно. Английским — чуть хуже, но я учила его уже в школе, и самостоятельно. В общем, тем, что я не оказалась в специальном интернате для инвалидов, а способна самостоятельно зарабатывать на жизнь переводами, я обязана своей «гувернантке».
Она же, кстати, давала нам с Иркой первые уроки рисования. У меня как-то не пошло, хотя мельницу на пригорке изображать и научилась. А Ирина поступила в Суриковское училище и стала довольно известной художницей.
Баба Фрося занималась сугубо хозяйственными делами: готовила, стирала, убиралась. А ведь ей уже было за семьдесят — и хоть бы что. Еще одна наша соседка — Елена Николаевна Шацкая, вдова репрессированного военного, была лет на двадцать моложе бабы Фроси, а смотрелась ровесницей. Впрочем, тут были свои причины.
Мужа Елены Николаевны посадили и, по всей вероятности, расстреляли в страшном 1937 году. Она от мужа отреклась: тогда и такое делали, пытаясь выжить. Только не всегда это спасало. И не только отреклась, но и заставила сделать то же самое единственного сына. Константин был ребенок «домашний» и маму послушался. А в сорок первом году в первые же дни войны был призван и отправлен на передовую. Оттуда мать получила первое и единственное письмо, в котором сын писал, что проклинает тот день и час, когда отказался от родного отца, и винит в своем предательстве только ее — Елену Николаевну.
Больше писем не было. Через полгода пришло казенное извещение — «пропал без вести». А у Елены Николаевны произошел своего рода «сдвиг по фазе». Она решила, что Бог покарал ее за предательство, отняв сына. И в то же время была уверена, что сын жив, просто теперь уже он от нее отрекся таким хитрым способом. Помешательство ее было вполне безвредно для окружающих. Просто каждого незнакомого мужчину, попадавшего в квартиру, Елена Николаевна встречала воплем «Костенька!», а потом, кое-как осознав ошибку, запиралась у себя в комнате на несколько суток. А время от времени устраивала то, что Ирка впоследствии метко окрестила «сеансами покаяния»: становилась на колени посреди кухни и начинала умолять всех присутствующих молиться за нее и за Иуду. В остальном — старушка как старушка. Только очень молчаливая.