Проклятая русская литература
Шрифт:
— Мне кажется, что для начала надо просто отказаться от старых клише. — Верейский смотрел сквозь клубы сигарного дыма, но, продумывая свою мысль, явно ничего не видел. — Историки литературы постоянно тиражируют кондовую либеральную схему, состоящую в противопоставлении прогресса и реакции и, что ещё смешнее, демократии и тирании, хотя вождь аристократов звался в Афинах олигархом, а предводитель демократов — тираном. Но кто сегодня об этом знает? А в итоге все, у кого можно обнаружить пустопорожнюю фразеологию свободы и утопию равенства, заносятся в разряд прогрессивных умов, прочие осуждаются как реакционеры. А это вздор. Где критерий «реакционности»? Что это? Партии или направления,
— И в литературе, — кивнул Голембиовский. — При этом попробуйте понять, что есть прогресс? Каковы его цель, направление, принципы? Прошлогодний октябрьский переворот — реакционен или прогрессивен? Но, — он снова сбросил пепел с сигареты, — даже ярые прогрессисты, думаю, согласятся, что любой прогресс дегенеративен и реакционен, когда распадается душа и разрушается мораль.
— Вот это и есть критерий переоценки, — спокойно подхватил Верейский, — с ним и будем сверяться. Или у вас есть другой, Борис Вениаминович? Категорический императив?
— Да ну его, — зло отмахнулся Голембиовский, — осточертели все эти кантианцы с их автономией, прыгающие в сальто-мортале по ту сторону добра и зла ницшеанцы, поклонники Сартра, озабоченные внутренней свободой, сублимирующие либидо фрейдисты, сюрреалисты, созерцающие себя в зеркале немотивированности, и несть числа последующим — весь этот несчастный мир ищет себя, но что он нашёл? Там взять нечего и тонкость интерпретаций этих глупостей никого мудрее не сделала, ваша светлость.
Верейский снова с укором посмотрел на учителя и ничего не сказал.
— Вам всё равно пока не защититься, — продолжал Голембиовский, — почему бы не поразмышлять на досуге? Об опасности рытья в грязном белье вас и предупреждать не надо, я помню, с каким лицом вы читали письма Достоевского, — Верейский и вправду заставлял себя читать любую личную переписку классиков, — хотя иные литературные реалии, уверяю вас, именно в грязном белье и зарождаются, — усмехнулся профессор, — но главное, как призывал в «Анналах» Тацит, судить sine ira et studio[2]. Давайте постараемся увидеть портрет автора в его книгах, а влияние книг будем оценивать по заповедям…
— Синайским или сионским? — полюбопытствовал Верейский.
— А, что, синайские, по-вашему, реакционны? — усмехнулся Голембиовский, — сионские прогрессивней?
Верейский, несмотря на декларируемый им отказ от кондовых либеральных схем, считал именно так, и Голембиовский кивнул.
— Ладно, литературу страны, возросшей на заповедях сионских, оценивать будем по заповедям сионским. Иное было бы, разумеется, методологической ошибкой. Итак, критерий истины — христианская мораль.
— Сможем ли? — Верейскому всегда была свойственна некая неуверенность в своих силах.
— Почему нет? Возможности понимания текста вовсе не беспредельны, мой мальчик, — утешил его Голембиовский, — безграничны возможности непонимания. К тому же — вопрос-то это всё-таки сугубо академический…
Голембиовский условился с ним, что не будет знакомить Каценеленбогена, Розенталя и Шапиро с их литературными изысканиями, а вот беднягу Маркушу Ригера и бездельника Шурика Муромова к их дискуссиям привлечёт. Это, глядишь, и развлечет ребят, и позабавит…
— Если и Ригер назовёт меня князем — я повешусь, — предупредил Верейский.
«Мораль есть учение не о том, как стать счастливым,
а о том, как стать достойным счастья». Иммануил Кант.
Разговор с Голембиовским странно расслабил Верейского, точнее, словно вытащил из его сердца тупую занозу. То, что учитель понял и поддержал его, облегчило душу. Польстило и проступившее благое мнение о нём Голембиовского, в общем-то, весьма скупого на оценки. Верейский направился домой, на ходу обдумывая состоявшийся разговор. Попытка переоценки классической литературы давала ему возможность забыться от своей потери, уйти в филологические штудии, которые всегда умиротворяли и сосредотачивали. Понравилась и идея потолковать на эту тему с Муромовым и Ригером.
Александр Муромов, сорокалетний блондин с прозрачными голубыми глазами, увеличенными толстыми линзами очков, был филологом от Бога, сиречь, считал, что филология как таковая может существовать и без литературы. Он много лет собирал исторические и литературные курьезы, был необыкновенно интеллигентен и склонен к эвфемизмам. Никогда не говорил: «дурой была, дурой и осталась», но мягко замечал: «время над ней не властно», не мог выговорить посыл с классическим русским трехбуквием, но сообщал собеседнику: «вы далеко пойдёте», рассерженный же, ронял зло и отчаянно: «Да ямбись оно всё хореем!», и живи он в Англии, именовался бы «истинным джентльменом» — за одно только выражение лица. Извечное «витание в эмпиреях» сделало из него богоискателя, а так как искал Муромов Бога исключительно из желания найти Абсолют, то коллеги не особенно удивлялись, что он нашёл искомое.
Ригер же, желчный брюнет с язвительным взглядом карих глаз, напротив, был казуистом и софистом, мог анализировать что угодно, и даже простой и в общем-то риторический вопрос: «На фига попу гармонь?» — мог стать для него темой небольшого доклада: «К вопросу о целесообразности использования клавишно-пневматических духовых инструментов лицами духовного звания…» Он был дурного мнения о времени, когда его угораздило появиться на свет, был пессимистом и в отношении нынешней литературы, полагая, что рукописи современных писателей не только не горят, но и не тонут. Жизнь он проводил, яростно воюя с собратьями по ремеслу, пользуясь исключительно выражениями: «Быть того не может», «Вздор», «Справедливость противоположного я неопровержимо доказал ещё третьего дня». Был у него и особый конёк: Ригер, специализируясь по немецкой и итальянской литературе, увлекся средневековой демонологией, потом как-то нечувствительно занялся и поисками Бога. О результатах он не распространялся, и Верейский только случайно заметил на его шее крест.
Вешаться Верейскому не пришлось: узнав о его происхождении, Ригер лишь рассмеялся и попенял ему на дешевые сигареты: «Теперь, коллега, вы просто обязаны курить «Pall Mall» и «Parliament», ведь noblesse oblige…», Муромов же только уважительно вытаращил глаза. Оба они восприняли идею Верейского, сообщенную им Голембиовским, вполне благожелательно. Муромов и сам, читая в доперестроечные годы материалы очередного пленума, по-диссидентски бормотал себе под нос: «Неужели именно об этом столетья мечтали лучшие люди России?», Ригер же просто был мизантропом. Кроме того, совпали дурные обстоятельства: Голембиовский три года назад потерял единственного сына, Ригер осенью похоронил жену, Муромов был старым холостяком. Дома никого из них не ждали.