Проклятие рода
Шрифт:
Из атамана словно выпускали воздух, плечи никли, руки безвольно свешивались вдоль туловища. Сколь минуло лет, а он не мог освободиться, блуждая не в темноте, но в кровавом тумане, погруженный в свою потерю и жажду мести.
Но если потеря еще могла когда-то вызвать образ Василисы, ощущения ее упругого живого тела, журчащую чистоту голоса, шелковистость волос и яркие краски – алых губ, жемчужной белизны зубов, мерцающие отблески свечей в темноте глаз, то кровавый туман все вытеснил со временем, оставив лишь одну навечно запечатлевшуюся картину, ставшей почти иконой, с молитвы на которую начинался каждый Божий день Кудеяра – изувеченное женское тело, бьющееся в конвульсиях нестерпимой пыточной боли, что пронзает мозг атамана единственной мыслью – мстить! Живая, горячая, Василиса больше не приходила к нему в видениях. Она истекала не любовью, а кровью, и только этот цвет застилал глаза Кудеяра.
Жажда одной
Теперь уж все равно. То устремление, чем бы оно не было вызвано, казалось мелким камешком, брошенным в спокойную воду, с разбежавшимися по глади кругами, но рядом кто-то обвалил огромный кусок скалы, все вскипело, и давние, кажущиеся ныне столь жалкими потуги юности, захлестнуло ревущей гневной волной раненного в сердце мужа, в мгновение ока превратившегося в беспощадного зверя. Зверя ли? Разве зверь убивает просто так? Нет! Зверь убьет от голода, от страха, для спасения собственной шкуры. Человек убивает по иным причинам – месть, нажива… скука. Отчего убивают его сотоварищи? Ведь его месть их не касается, хотя старый Болдырь и утверждает обратное. Так ли это? Потом каяться, делать вклады в монастыри? А как же «Не убий!»? Не кощунственно ли это все? Они хорошие верные товарищи, все бывшие ушкуйники, лишенные былого разбойного прибытка, и обрадовавшиеся тому, что теперь можно было продолжать вместе с ним. Скучают по былому? Знамо, от скуки убивают! Нет, не звери мы, люди!
А где-то еще дальше, совсем в иной, чужой, не его жизни, оставались приемные родители… Стыд вытеснил их из памяти. Ведь мог же он тогда, после Кивенаппы, махнуть на все рукой и вернуться к ним… Почему он не сделал этого? Ведь хватило же глупости попросить случайно встреченного в Выборге Андерса Веттермана послать им с оказией весточку в Стокгольм. Зачем? Дать надежду, что жив и вернется? Твоя жестокость, Кудеяр, беспредельна! Ведь ты же умер! Нет никакого Бенгта, нет и Юрия-Георгия – сына Соломонии Сабуровой, наследника великокняжеского престола Московии, который никогда и не был нужен. Они умерли, но продолжают из подземного мира, или куда там еще отправляются души, покинувших мир, терзать тех, кому он нынешний дорог. Теперь есть разбойный атаман Кудеяр, не знающий пощады, живущий одним мщением, вытеснившим все человеческое из него. Нет, не так! Из человеческого в нем осталась злоба – уродливые отростки - горба на спине, зоб спереди. Они уравновешивают, яко камни, позволяют крепко стоять на ногах. Любой зверь бы уже лежал, издыхая, но не человек. Захлестнутый волной ярости, с закрытыми глазами, он еще мог шептать не молитвы, но заклинания: Василиса, хочу чтобы ты вернулась, хочу чтобы ты была со мной рядом! От слов пробирала дрожь, но результат был всегда один – боль осознания, что этого никогда не произойдет. Избавиться от физического страдания одиночества можно было только упившись кровью врагов, ставшей спасительной влагой в вечном похмелье мести. Тело не знало усталости, звеня кольчугой и натянутыми сухожилиями, легко поднималось на ноги, рука привычно сжимала рукоять оружия, все существо стремилось туда, где по свежим вестям ватаги находились враги, и боль отступала, уходила, передавалась тем, кому суждено было пасть от карающего меча. В беспощадных рубках гибли друзья, так не уберегся Истома, еще ходивший с Кудеяром на Москву, погиб кожемяка в жестокой схватке на Волге. На место павших приходили другие – недостатка в охотниках не было, славой Кудеяровой земля полнилась, и ловить ватагу пытались, отряды воинские немалые высылались, опытные воеводы брались за дело, да все без толку. Самого же атамана хранило. Кто, что? Господь, но за что, уж только не Ему? Провидение? Судьба? Рок? Ни единой царапины за все годы! И колесо яростного безумия катилось дальше, подминая под себя бесчисленные новые жертвы.
Просторы Волги и Дона, дубовые рощи и пыль дорог срединной Руси, где ватага гуляла раньше, давно сменились лесными чащами северо-запада, Новгородщины, да Псковщины, но не приближаясь к свейским пределам. Густые сросшиеся намертво ветвями леса, с редким птичьим пересвистом, с синеватыми снегами, черной хвоей, неподвижными глазами озер, разглядеть которые можно лишь сквозь редкий просвет еловых лап, стали обителью ватаги. Здесь жили, прятались, звериным чутьем уходили от погонь и облав, отсюда жалили вновь и вновь. Образ неизвестного, но ненавистного Кудеяру царя Иоанна, на кого была обращена ярость атамана, воплотился в реальных людей, его новых слуг – кромешников, порожденных адом, всадников, одетых в черное, с собачьими головами, притороченными к седлам, с колчанами стрел столь густого оперения, что с метлой схожи были. Они появились не так давно, вытеснив привычных дьяков, но плоды их «трудов» были красноречивее пугающего внешнего вида – великие переселения, изгнание рачительных хозяев с родовых земель, разорение крестьян немыслимыми оброками, бегство последних, не дожидаясь
Да, про летние походы пришлось забыть. Не хотел Кудеяр покидать зажатость северных лесов, их влажную мрачность, напоминающую одну огромную монашескую келью. Ватага, из здешних, молчала. Место убитых, да покалеченных в боях, новые заняли: кожевенник Никон Иванов с Дрогуновой улицы, извозчик соляной Яшка Кузьмин с Борковой, сукновал Игнашка Крюков с Иворовой, мясник Иван Досада с Янеевой, бобровник Плохой Кузьмин, железник Степа Поздей и иные. Так и было их вместе с атаманом и старым Болдырем по-прежнему двенадцать. Близость дома новгородцев устраивала. То один, то в паре, отпрашивались навестить близких, иль подлечиться, заодно добро отнятое у царских людей передать, да про их самих проведать. Постаревший Болдырь, конечно, вздыхал, тоскуя по просторам, но слову воинскому, да воле атаманской был верен. Их дом ныне – глухая заимка. Заняв избу, первым делом проверили нет ли щелей меж бревен. Где были – тут же законопатили мхом, да леном. Рукастые новгородцы, соскучившиеся по ремеслу, а каждый из них, почитай плотник, свалили неподалеку сколь надо деревьев, разделали, подперли крышу, сменили пару венцов прогнивших, да доски в полу прохудившиеся. Командовал Гришка Ведров, из самих государевых плотников сбежавший. Сообща печь подправили. Дым уходил исправно, неторопливо, куда ему и положено – в дыру над дверью, ниже полавичников, куда сажа ссыпалась, и не опускался. Зажили все вместе, в общей теплой половине избы, Кудеяру же отвели горенку рядом с печью – дань уважения атаману, еще одну хитрый Болдырь забрал под себя, мол, по старшинству, в холодной половине припасы хранили, да, добычу, «раздуванив» по казачьему обычаю – часть по домам развозили, прочую, большую – на снедь, оружие, да на вклады монастырские. Кудеяр себе давно уже ничего не требовал и не вмешивался в сие. Ватага иногда посмеивалась:
– Слухи ходят о богатствах твоих несметных, атаман. Мол, клад знатный где-то схоронил.
Не отвечал, отмахивался молча, дабы не нарушить ход одних и тех же мыслей, терзавших его ежечасно.
– Так и сказывайте, в земле прячем. Пусть ищут хоть тыщу лет. Алчность раззадоривает. – Откликался за атамана Болдырь.
Все, что на его долю выходили, велел в монастыри отсылать, хотя сам ездить на богомолье давно перестал. С тех самых пор, что на заимке поселились. Один раз сказал: «Не поеду!» и, как отрезал. Вопросами не донимали. Болдырь перекрестился и лишь одними губами прошептал:
– Когда душа Бога запросит, сама и потянется. Не принудишь силком.
Отсиживался атаман зимними месяцами сычом на заимке, дожидаясь возвращения ватаги. И все повторялось сызнова – выслеживание, засады, кровь…
Выбравшись из очередной кровавой бани, уселся привычно на излюбленный нагретый весенним солнцем камень, да и задремал теплом и тишиной убаюканный. Василиса неожиданно приснилась. Стояла она во всем белом, волосы распущены, на голове венок из цветов невиданных. Под ногами не луг, не поле – облачко невесомое, уплывающее вдаль. Протянул было к ней руки, а она ответ ладошкой помахала и сказала, чуть слышно, словно прошептала, но ему-то каждое словечко металлом прожгло душу:
– Прощай, Кудеярушка, улетаю я к Господу нашему. Невеста Христова я ныне. Не могу теперь вернуться к тебе. Не лей крови больше, ради любви нашей…
Очнулся Кудеяр. День стоял не по-весеннему, прям по-летнему знойный. Глянул в небо – одна пустота голубая, бездонная, ни единого облачка. И тишина. Все замолчало в природе – ни лягушка не квакнет, ни птица крылом не зашуршит, ни единый комар не пискнет. Лишь слова Василисины звучат в ушах, только все тише, тише, словно удаляясь, пока не смолк ее голос вовсе.
Осознал вдруг – нет ее, ушла и больше не вернется. Никакие силы, неба ли, ада ли, не вернут. И пролитая кровь напрасна, как бессмысленна месть во имя которой она проливается. Убей хоть тысячу, хоть сотню тысяч, убей хоть самого царя Иоанна, ничего не изменится, ничто и никто не вернет Василису.
Рука ослабла, и добрый английский меч выпал, жалобно звякнув о камень. Дремавший тут же рядом Болдырь чуть приоткрыл один глаз и сквозь прищур остро глянул на атамана.
– За что воюем, казак? – Спросил Кудеяр. Было не ясно – себя ли спрашивает или Болдыря, ибо атаман не пошевелился, не повернулся к старому другу.
– За Волю! – не замедлил ответ.
– Какая ж Воля, сидючи в дремучей чаще, какая ж Воля в медвежьей берлоге? – Отозвался Кудеяр, так и не повернув головы, словно с собой говорить продолжал.
– Воля не в лесу, Воля в душах наших! Сегодня в чащобе, в берлоге, завтра на большак выйдем, опосля на реки пойдем, оттуда на Туретчину рукой подать, аль по татарским улусам пройтись. Куда хошь иди, все пути – дороги открыты, ничто не держит, и ветер всегда нам в спину, и мошна не тянет, небо нам крыша, трава-мурава постель мягкая, костерок в ночи – тепло. – Болдырь потянулся сладко и заулыбался размечтавшись.