Промельк Беллы.Фрагменты книги
Шрифт:
Вот такая израненная послевоенная одинокая печальная женщина, Надежда Алексеевна Федосеева, вдруг она какое-то крыло надо мной, как будто я ей, не знаю, кого-то я ей напоминала, или раненых, если она была санитаркой, или, я не знаю, как-то вот она меня возлюбила. Ну, и все ко мне как-то примерились. Я, действительно, вытирала эту доску.
Ну и еще было, тоже связанное с войной, потому что появился учитель рисования, и он был в военной форме, тоже раненый, он хромал и опирался на какую-то клюку, и, кроме того, у него в лице, которое меня тоже поразило, было какое-то страдание. То есть страдальцы словно объединились среди веселых детей, и вот этот военный человек, в военной форме, очень рваной какой-то, уже изношенной,
— А вот дети, давайте-ка нарисуем День Победы, нарисуйте, вы не пугайтесь, нарисуйте.
Как раз был уже 45-й год.
— Вы нарисуйте, как умеете. Если у кого-то кто на войне был, вы их нарисуйте. Ну, что хотите, рисуйте.
И вот я карандашами, у меня была коробка карандашей и лист бумаги, и я всеми карандашами, которые у меня были, совершенно бесформенно, но все-все-все-всеразноцветность, которую только можно вообразить, я нарисовала. Дети каждый рисовал кто что может — кто танк, кто самолет, а я вот эту бесформенность, но все карандаши я на это извела. Он обошел всех, всех похвалил, а ко мне подошел, и вдруг страшно растрогался, и поставил мне огромную пять с плюсом. И я была так поражена, то есть, значит, это совпадало с тем, что он имел в виду, то есть не так просто вот такое множество-множество цветных карандашей. Совершенно бесформенно, но зато очень бурно, потому что это и был День Победы.
И вот с этой огромной пять с плюсом тогда, после всех этих моих школьных приключений, начался некоторый вообще перелом в моей жизни. Когда принесла домой, показала — поверить никто не мог. Только, к моему несчастью, он вскоре исчез, и думаю, что судьба его была горькая, до сих пор так думаю. Давно было.
А что жизнь состоит из потерь, этому тяжело было учиться, но еще это непрестанно касалось животных уязвленных — то больных, то умирающих. Я многого до сих пор не могу, никогда не могу забыть.
У отца был сослуживец — Иван Макарович, очень добрый, хороший. С войны они так дружили, пока он не помер. Ему деваться было некуда после войны, он поехал на Волгу восстанавливать колхоз. Я помню, мы с отцом поехали в малую деревеньку Попадинку к Ивану Макаровичу, где он стал руководить колхозом крайне неудачно. Эта поездка почему-то очень мне запомнилась. Мне уже было, наверное, больше восьми лет. И мы едем, меня посадили в кабину, а сами в грузовике сидели, едем к Ивану Макаровичу в гости. Уже война кончилась. А там было место поразительной красоты, но удивительный голод. Но меня это все поразило, потому что Волга, прямо на берегу Волги. И вот этот захудалый колхоз, который Иван Макарович пытался восстановить. Конечно, ничего из этого, как я думаю, не вышло, потому что там были совершенно нищие люди, у всех все погибли, ничего не было. Но пока мы ехали, это через Ярославль, видимо, то есть где знаменитая тюрьма, вдруг я смотрю — такая огромная очередь. Я спросила:
— Дяденька, а за чем они стоят?
И вот он так рассердился:
— Зачем стоят?! За тем! Передачу в тюрьму принесли.
Это мы мимо ехали, а они стояли, ну, люди стояли с передачами. Или кто с передачами, кто… Но я в первый раз это увидела, как у Анны Андреевны описано. Это длиннейшая очередь, а я не понимала, что такое, и спросила. И он закричал на меня, закричал, закричал, как будто я могла знать. Но потом пойму. Это, значит, была, как я понимаю, ярославская
Потом вот приехали. Этот бедный Иван Макарович, он совершенно был голый и нищий, хотел нас чем-то накормить. Но красота, красота! Фантастическое количество земляники. Можно было и ничего не есть у них, и я понимала, что им и самим-то есть нечего. Но земляники! Все было ало от земляники до самого берега Волги. Я впервые так сильно увидела Волгу и была поражена этим.
Мы туда поехали, потому что отец думал какое-то там найти пристанище вроде. Там ничего не было, ни скотины не было, только совершенно изможденные, оголодалые люди, женщины, потерявшие мужей. Вообще такой колхозик печальный. Ну, и через какое-то время мы уехали.
Потом отец устраивался на какую-то работу, меня — в лагерь вот с песнями: «Лагерь наш полушкин, мы головы-голодушки». Да, нет, там оказалось ничего, но просто не хватало еды.
А потом вдруг отец пристроился. Греха за ним никакого не было. Ну, и расцвет вдруг небольшой наступил, когда отец куда-то устроился на работу за эти его военные, очень скромные заслуги. Я себе оставила какую-то Красную Звезду. Вот так ранения спасали. Его военные чины были как-то удостоверены и одобрены. Небольшие чины.
И вдруг мне объявляют, что на море поедем. Мать зарабатывала. Хотя из-за того, что она все время изучала языки, прослушивала записи, то есть она их все знала, но повторяла, к нам врывались всякие, что они слышали пластинку с языками. Думали, что что-нибудь… Но это все было сокрыто от меня, разумеется, все сокрыто.
Но на море — это да. И доехать было невозможно почти, но мы доехали в Гудауту. И сняли какой-то изумительнейший дом. И изумительно добрые, прекрасные хозяева и две собаки. И огромный сад, и все в нем росло. Все. Молодого хозяина звали Нияз, ну, не знаю, грузин или осетин. Но они были очень добрые, изумительно добрые. Что вот какие-то русские приехали, этот на войне был, эта вообще какая-то. Но они, в отличие от всех голодовок предыдущих, все время старались чем-то накормить. Но главное для меня было, конечно, что там было две собаки. Звали их Тарзан и Тутулика.
Доехать, купить билеты, это я все помню, это невозможно было. Отец какие-то военные документы показывал, но никто на это не обращал внимания, все были с войны, и все куда-то ехали.
Тарзан и Тутулика — две собаки. И причем наша любовь с этими двумя собаками, она, конечно, стала сразу неимоверной. И мы в этом саду все время играли. У меня было несколько кукол с собой, одна лысая. Я даже помню всех их, как они выглядели, как зовут. И был заяц, он звался Боря. Вот, и я играла с этими игрушками, а собаки играли со мной. И это, конечно, можно было принять за совершенное счастье после войны и этих всех бомбежек, голодовок. Да, это было блаженство. Мы прятались с этим Тарзаном и Тутуликой, потому что все я с ними играла, только играла-целовала. Хозяева это знали и смеялись очень.
До моря было очень близко. Была фотография, я совсем худая, маленькая девочка. И я не любила, чтобы меня снимали с родителями.
Я вообще не представляла, как расстаться с Тарзаном и Тутуликой. А хозяева сказали:
— Оставьте девочку. Что вы в Москве? У нас она хорошо будет жить.
Такие добрые.
Однажды они сказали, что мы пойдем в гости к их друзьям, в соседнее село. Тоже абхазы, наверное, потому что это прямо на самом берегу. И вот мы пошли в эти гости, по этой чудесной дороге, вдоль цветущих кустов и деревьев. И вот мы приходим, а там такие радостные крики. И как же они этого чужого ребенка, из Москвы приехавшего, какого-то захудалого, ласкали и любили. И так целовали, так обнимали, все вот это в голове. Но так любили, будто эта драгоценность только что упала им в руки, так они обрадовались какому-то чужому ребенку. Да, изумительные были.