Промельк Беллы
Шрифт:
– Вы только как-то поскромней так. Не надо при них курить, и одеться очень скромно надо.
Я помню, мать мне все время посылала посылки из Америки, разоделась я, на каких-то каблуках туфли, юбка, шитая блестками. Конечно, курить я не курила, а все-таки одета была нарядно, может быть, вызывающе нарядно.
Еще в институте их раздражало, что я одеваюсь необычно. Мать прислала мне красивейшее красное пальто из Америки, пуговицы сзади. Они на меня нарисовали карикатуру: значит, на моем “москвиче” было написано “made in USA”, из головы у меня “made in USA”, и на пальто с пуговицами сзади – “made in USA”. Карикатура. И там был один
Диплом с отличием
В институте меня восстановили на четвертом курсе, с которого исключили, после большого пропуска, пока я в Сибирь ездила. И при восстановлении в институте Всеволод Иванов, когда Захарченко говорил про меня что-то положительное, но развязно, сказал:
– Как вы смеете! Это не просто какая-то хорошенькая женщина, это поэт.
Вдова Всеволода Иванова, Тамара Владимировна, такая изумительная была, мать Комы Иванова. Ей Борис Леонидович когда-то подарил куст белой сирени, который может недолго цвести. А у нее цвел, цвел, она так дрожала над ним. Там калитка вела к даче Пастернака. Тамара Владимировна была очень надежной, очень преданной. В ней очень много достоинств. А властная – это хорошо, иначе нельзя противостоять тому, что происходит.
И вот Смирнов Серегину сказал:
– Да что это такое, почему, как талантливый человек, его начинают исключать, травить, как-то издеваться. Надо спасать молодых, и учить, и отличать талант, который нуждается в защите, от того, кто не своим делом занимается.
Ну, вот так приблизительно. И я защитила диплом. Диплом с отличием получила.
Совпадение судеб
Поразительно, что наши с Беллой судьбы соотносились и в детстве, во время войны. В какой-то период они совпали и с биографией Василия Аксенова, который тоже тогда – в 1942 году – жил в Казани. Это было страшное для всей страны время. Казань не была исключением. Сейчас, когда я перечитываю эти страницы, то удивляюсь прямому совпадению.
Начало войны
Летом 1941-го мы с мамой Анелью Алексеевной Судакевич, бабушкой Жозефиной Владиславовной Косско и двоюродным братом Аликом Плисецким жили в Тарусе. Известие о начале войны я воспринял со взрослой серьезностью и помрачнел вместе со всеми. Интересная деталь, которую я сейчас вспоминаю: мы мальчишками, играя в войну, всегда (до июня 41-го) сражались с условными врагами, которых обозначали как англичан, а воевали против них в союзе с немцами. Так детское сознание преломляло отзвуки политической пропаганды, доносившиеся до нас по радио и от взрослых. Сейчас мне эта маленькая деталь представляется весьма важной – она непредвзято отражает подлинную атмосферу времени.
Уже через много лет после войны я листал по какой-то надобности журнал “Огонек” за 1941 год. Он очень любопытен тем, что в номере, который вышел 25 июня 1941 года, на четвертый день после начала войны, на обложке помещен военный рисунок Бориса Ефимова с лозунгом “За Родину! За Сталина!”, но номер обновлен не полностью – под рубрикой “Календарь «Огонька»” помещены заметки, посвященные Лейбницу, Дидро, Шеридану в связи с какими-то их юбилеями. А рядом – текст выступления по радио заместителя председателя Совнаркома, наркома иностранных дел В. М. Молотова о нападении фашистской Германии на Советский Союз. Сталин перепугался и в первые дни войны ничего не мог вымолвить и только 3 июля выступил по радио. Как у нас представляли себе предстоящую войну, видно по развороту журнала – на рисованной картинке изображена военная сцена: закрытый дымом горизонт, и видны только очертания каких-то всадников с шашками.
Через несколько дней после начала войны мы выехали в Москву сначала на автобусе до Серпухова,
До эвакуации мы прожили в военной Москве около двух месяцев. Оказавшись в своей квартире, мы вынуждены были по два-три раза в день спускаться в бомбоубежище при доме, где все сидели на лавках, поставленных по стенам, и пережидали налеты. Слышались глухие взрывы, и те, кто сидел рядом со мной, определяли, где взорвалась бомба и насколько близко это могло быть от нашего дома.
Когда звучал отбой, за мной приходил отец, который во время налета вместе с другими дежурил на крыше, чтобы тушить зажигательные бомбы. Их нужно было бросать в ящики с песком или в бочки с водой. Поскольку в нашем доме, на улице Немировича-Данченко, 5/7, жили артисты московских театров, то они и дежурили на крыше. Отец забирал меня из бомбоубежища и торопил подняться в нашу квартиру на шестом этаже, и мы смотрели в окно на зарево пожаров, вспыхнувших во время налетов, и старались определить, куда попала бомба.
Но бывали неожиданные ночные воздушные тревоги, когда мы по какой-либо причине не успевали спуститься вниз, и тогда удавалось в окне видеть перекрестья прожекторов, упиравшихся в облака в поисках вражеских самолетов, и наблюдать очереди зенитных пулеметов с трассирующими цепочками пуль, летящими в предполагаемую цель, скрытую за облаками.
Повсюду в небе можно было видеть аэростаты, служившие защите воздушного пространства над городом. На нашем доме, одном из самых высоких в Москве, стояли зенитки, и было хорошо слышно, когда стреляли именно они, и это придавало нам – мальчишкам – какую-то гордость соучастия.
Московские бульвары были уставлены газгольдерами, казавшимися мне гигантскими. Газгольдеры – это длинные баллоны с водородом, которым заправляли аэростаты. Помню, газгольдеры лежали на Тверском бульваре, прямо возле памятника Пушкину. Вокруг стояла охрана, и всюду были зенитки.
Все окна домов были заклеены полосками бумаги крест-накрест, чтобы защитить стекло от удара взрывной волны, а к вечеру город погружался в совершенную тьму, потому что было строжайше предписано соблюдать затемнение и окна закрывали плотными шторами.
И еще я помню, что колонны Большого театра были загорожены фанерными щитами, расписанными, как фасад жилого дома, чтобы сделать силуэт здания неузнаваемым.
Как сбивали самолеты в лучах прожекторов, я не видел. А вот Белла видела, она вспоминает об этом в стихотворении, посвященном событиям 1941 года.
Среди детей, терпеть беду умевших,когда войны простерлись времена,в повалке и бреду бомбоубежищбубнила “Вия” бабушка моя.Вий, вой, война. Но таинство – мое лишь.Я чтила муку неподъятых веки маленький жалела самолетик,пылающий, свой покидавший верх.В безъелочной тоске эвакуацийизгнанник сирый детства своегопросил о прежнем, “Вия” возалкавшийи отвергавший “Ночь под Рождество”.Та, у которой мы гноили угол,старуха, пребывая молодой,всю ночь молилась. Я ловила ухомее молитв скорбящую юдоль.