Прорыв. Боевое задание
Шрифт:
Теперь же Григорий знал, что сможет возразить, даже обязан это сделать. Человек натерпелся в тюрьме и вообще в жизни. Обиженный, мог податься к фашистам, и те приняли бы его обязательно — такие им, говорят, нужны для службы. Но Журавкин подавил обиду, запрятал ее в себе: он до донца остался советским человеком. Нашел наш отряд. Не наш, так другой бы нашел.
Ему не поверили. Капитан Анжеров не поверил. Разве можно так черство относиться к человеку? Хотя Григорий волновался здорово, но набрался храбрости и обратился к Анжерову:
—
Нарочно назвал по имени-отчеству, а не по званию, хотел, чтоб капитан понял: вопрос связан не со службой, а скорее, с человеческими отношениями.
Через руки капитана таких, как Андреев, прошло тысячи, в определенной мере понимать их научился. Как правило, такие парни не умеют скрывать своих чувств, их мысли можно без слов прочесть на лице. Капитан хотя и сбоку, но заметил, что при разговоре с Журавкиным Андреев порывался что-то вставить. Не решался, зато сейчас осмелился. Ясно, какой у него вопрос, и психологом не надо быть, чтоб угадать.
— Если о Журавкине, — сказал сухо капитан, — то вопрос решен.
— Но это же неправильно! — с жаром возразил Андреев.
— Что неправильно?
— Как вы не понимаете: Журавкин человек, а вы его обижаете недоверием.
— Обижаю?
— Да! — у Григория запальчивость не проходила.
— Чем же обижаю?
— Не принимаете в отряд, водите под конвоем. Он же сам пришел!
— Может, ему оружие выдать?
— Ну, оружие... Я не говорю про оружие...
— А если его подослали немцы?
— Да ведь видно же человека насквозь. Наш он!
— Откуда это видно? На лбу написано? Это хорошо, что ты так горячо заступаешься за человека, значит, хорошее у тебя сердце. Но и неопытное еще. Думаешь, немцы дурака бы послали? Нет, не послали бы. Умный лазутчик опаснее дивизии. Он такие сказки сочинит — заслушаешься. Война не любит простофиль, и я им не хочу быть. Журавкин от недоверия не умрет. А в бою посмотрим — проверим. Еще возражать будешь?
Григорий пожал плечами. Что возражать! Капитан, конечно, соли в жизни съел немало, не ему чета. В споре быстро положил на лопатки и возразить нечего. Только вот сердце несогласное, железная логика Анжерова не убедила его. Разум согласен, а сердце нет. Сердце крикнуть хочет: так ведь человек же перед нами. Че-ло-век! Горький говорил: «Человек — это звучит гордо!» Но лазутчики тоже считают себя людьми. И тот считал, который убил Тюрина. Значит, капитан прав? Надо брать сердце в руки, не давать ослабнуть от жалости? Это будет потеря, потеря чего-то дорогого, если вот так вдруг отказаться от привычных понятий. Но это будет, наверно, и приобретением. Хладнокровия? Недоверия? Нет! Капитан бы сказал — бдительности. Без нее на войне нельзя, потеря ее равносильна гибели.
Наверно, потеря «Дон-Кихота» под той молоденькой березкой : — это не просто потеря книги, пострадавшей от воды, а потеря нечто большего — старых представлений о борьбе, когда жестокая действительность
Но ведь и без сердца на войне обойтись нельзя. Без сердца человек не поймет товарищества, не разглядит благородства, он просто озвереет. Неужели правда где-то в середине — между умом и сердцем?
Трудные раздумья терзали Григория. Кому о них поведать? Игонин не поймет, капитан прижмет к стенке своей неумолимой прозаической логикой. Лучше спорить с самим собой, поведав этот спор заветной тетради.
6
Утро снова занималось теплое и безоблачное. Июнь в этом году выдался на редкость жарким. И июль начинался так же. В мае прошли обильные дожди, а потом такое тепло. Хлеба росли споро и дружно. Озимая пшеница наливала колос, овес выбросил метелку.
В лесу буйствовала зелень. На полянах трава вымахала по пояс. Если бы не война!
Игонин загрустил. На дневных привалах мало спал: ночами спать было некогда, они проходили в походах.
Ложился по своему обыкновению на спину, грустно вглядывался в немыслимую глубину голубого неба.
— Ты чего пригорюнился, Петро? — спросил обеспокоенно Андреев.
— Тебе-то зачем?
— Вот так здорово! Ты мне на нервы действуешь, да и другим тоже.
Игонин не отозвался. Григорий не стал навязываться. Позднее, вечером, когда отряд готовился к ночному маршу, Игонин заговорил сам:
— Что-то со мной сделалось, Гришуха.
— Смотри не заболей. Не время.
— Нет. Со мной другое, в душе что-то началось, когда Тюрина похоронили, только я поборол себя. А когда тот олух нацелился в меня из винтовки, глянул я в черную дырку... Не испугался. Нет. Мысли перевернулись, кувырком полетели. Бабахнул бы он — и поминай Петьку Игонина. Будто никогда и не было. И ведь от пустяка — от девяти несчастных граммов свинца. Девяти граммов! Фриц бросает на меня бомбы с доброго порося, а пуль сколько, высыпает. Дождь проливной! А надо-то мне всего лишь девять граммов. Но вот весь гвоздь где: так и так маракуй, а мне обязательно до конца войны надо уцелеть. Не трусом каким-нибудь, учти, а героем.
— А! — досадливо отмахнулся Григорий. — Я-то считал, что ты о чем путном загрустил.
— Вот и дурак. От чего же еще грустить? Что курева нет? Да я, если хочешь знать, в любое время могу бросить курить. Жратвы нет? Выдюжу. У меня желудок ко всему приученный. Фриц вот колошматит в хвост и в гриву, вот где заковыка. Тут мозги свихнешь думаючи. Мы ему, конечным образом, морду набьем, будь уверен, и за нашего воронежца счет предъявим, ого, это мы сделаем обязательно! Только вот вопрос: почему же не сделать это сейчас? Что, силенок маловато, кишка тонка? Или Гриша Андреев плохим солдатом оказался? Тут-то я ничего не понимаю, а понять страсть как хочется. Потому мне и грустно, и обидно, что я такой недогадливый. Ну, ты чего молчишь?