Прощание с Дербервилем, или Необъяснимые поступки
Шрифт:
— Ты зашел бы ко мне.
Он через час после этого притащился с папкой, набитой рисунками, сел на диван, положил папку на колени и сказал:
— Я пришел.
У меня Марат Васильев как раз был. Мы с ним ждали Мишенькиного звонка. Марат Васильев все спрашивал меня глазами: «А этот тут зачем?» Чувал был обут в кроссовки. Штанины брючонок взбились, и стало заметно, что кожа у него выше лодыжек шелушится — хотелось подарить ему флакончик глицерина. Думалось, это у него оттого, что он такие невкусные завтраки ест. Нужно было посмотреть его рисунки. Я сказал:
— Давай показывай.
Он
— Тоже в тапочках, — сказал мне шепотом Марат.
Только кроссовками этот человек и походил на Чувала. Он был старше, десятиклассник на вид, худощавый, в рубашке в обтяжку и в джинсах: ходил по крышам, танцевал почти у края, сидел, свесив ноги, стоял, глядя на луну. На одном рисунке он сидел, обхватив колени, и думал, а напротив него сидел кот и тоже думал. Хвалить особенно нечего было.
Марат ткнул пальцем в кота. Мы посмеялись над этим мыслителем — кот был здорово нарисован. Тогда Чувал взял чистый лист из папки и карандашом быстро нарисовал пять котов: испуганного, сытого, голодного, спящего (сразу было видно: ему снится веселый сон) и кота в сапоге. Как он очутился там, бедняга, в громадной ботфорте со шпорой? Только голова торчала, испуганная рожица усатика. Было понятно: еще не скоро ему удастся выбраться.
Я тут же лист с этими рисунками к коврику над диваном приколол. Непонятно было, зачем Чувал рисует дурацкие крыши и ненормального малого, который днем и ночью по этим крышам лазает, если умеет так здорово котов рисовать. Марат Васильев попросил, чтобы Чувал и для него рисунок сделал. Чувал тут же нарисовал большущего кота, во весь лист, — кот этот убегал, страшно испуганный. Скорей всего, это тот самый был, который в сапог попал, а теперь выбрался и драпал. Может, ему казалось, что сапог за ним гонится? Чувал, наверно, много интересного знал об этом коте. Но я не стал расспрашивать: еще завоображает.
Папа появился в комнате как будто специально для того, чтобы подружиться с Чувалом. Видели б вы, как они сидели рядышком на диване: Чувал по одному доставал рисунки из папки и показывал. Папа оказался ценителем, даже волноваться начал. Меня так и подмывало сказать, что зря он себя так ведет, как будто Чувал в этой комнате первый человек. Нельзя же выделять кого попало. И начало казаться: может, рисунки Чувала в самом деле хорошие? Хотелось подойти и вместе с папой рассматривать. Вот тебе на!
Позвонил Мишенька и сказал, что может нам кое-что интересное показать. Мы с Маратом ушли. А человек в кроссовках остался с папой.
Но Мишенька нам ничего интересного не показал, просто ему хотелось, чтобы мы поскорее к нему пришли. Мы пытались поговорить о чем-нибудь, но без телефона у нас не вышло. Кончилось тем, что я сказал Мишеньке:
— А ну тебя к черту! — и ушел.
Я оставил их с Маратом скучать,
Недалеко от нашего дома, напротив старинной церквушки, есть скверик на четыре скамейки. В этом скверике я увидел папу и Чувала: они сидели рядышком, ели мороженое и разговаривали. Они-то не скучали. Я почему-то не подошел к ним, а повел себя по-шпионски: стал наблюдать. Я постарался вспомнить, когда в последний раз вот так с папой разговаривал. Но ничего не вспоминалось. Получалось, что не было у нас таких разговоров. Чувал доел мороженое, достал из кармана коробку фломастеров (я сразу понял мои), вытащил один из них и стал рисовать.
Папа следил за его рукой, придвинулся к нему поближе — они сидели плечо в плечо. Как отец и сын. Мне все это ужасно не понравилось. Я пошел домой.
Дома я сразу же выдвинул ящик своего письменного стола: так и есть фломастеры исчезли. Правда, я ими никогда не пользовался — я попросил деда купить их, потому что у каждого человека среди прочих вещей должны быть и фломастеры. Но все равно я был возмущен и приготовил слова для разговора.
— Что это ты раздариваешь мои вещи? — спросил я папу, как только он появился. — Другие отцы думают, прежде чем подарить кому-нибудь хотя бы пуговку своего сына!
Я упрекнул папу, что он вообще мало обо мне думает и недостаточно мне внимания уделяет, — а дети сами собой не воспитываются.
— Ты не ленись, — закончил я, — а фломастеры мне купи другие.
— Ты ими не пользовался, — сказал папа.
— Мало ли что, мне хотелось, чтоб они у меня были.
Терпеть не могу, когда у меня чего-то нет. Папе этого не понять. Он сел в кресло и стал размышлять над «ситуацией». Когда «ситуация» возникает, он всегда садится и обдумывает. Иной раз он такое открывает в «ситуации», что только диву даешься.
— Давай завтра сходим в кино, — сказал я. — Как отец с сыном. Понял?
У меня уже все было обдумано: купим мороженого, посидим перед сеансом на скамейке, что возле кинотеатра «Мир»; тут я прижмусь к нему плечом, и мы поговорим, как отец с сыном, — всякому завидно станет.
Папа обдумал «ситуацию» и сказал:
— Этот мальчик лучший среди вас. Глубокий, тонкий человек. И он талантлив.
— Пусть себе талантлив, — сказал я, — у меня от этого голова не закружится! Если хочешь знать, это малоавторитетная личность, совсем беспомощный.
Вот тут выяснилось, что папа все-таки открыл кое-что в «ситуации».
— Ты приревновал, — сказал он. — Как это глупо! Человек нуждается, чтоб к нему проявили интерес, чтоб одобрили, признали. Неужели не понятно? Он вас просил об этом, а вы не видели!
И пошли тонкости. Я не особенно вникал. Мама как-то сказала, что папины тонкости требуют специальных средств обнаружения. Я не ношу с собой специального прибора. Нет у меня его. Он договорился до невероятного сказал, что на Чувале печать сиротства и душевной огорченности. Наверно, отец ушел или еще что-нибудь стряслось — он, видите ли, сразу это заметил, потому что сам через это прошел. Я знал, что у Чувала есть отец, но лучше было об этом помалкивать: зачем родного отца дурачком выставлять?