Прощание с Марией
Шрифт:
— Главное, наберись смелости. Идем! Я пойду с тобой. Только не смотри.
Он взял ее за руку и повел, заслонив ей ладонью глаза. Треск и чадный запах горящего жира, полыхнувший откуда-то снизу жар испугали ее, и она стала вырываться. Мужчина мягким движением пригнул ей голову, открывая затылок. И в ту же минуту обершарфюрер Моль выстрелил, почти не целясь. А мужчина столкнул ее в ров, в бушующее пламя. И, когда она падала, услышал душераздирающий, прерывистый крик.
Когда «Персидский базар», цыганский лагерь и ФКЛ были до отказа забиты людьми, открыли новый лагерь; заключенные прозвали его «Мексикой». Как и те, он вначале тоже был необустроен,
Тянулись дни, похожие один на другой. Из вагонов высаживались люди и шли по тем двум дорогам.
А лагерь жил своей жизнью: заключенные ждали из дома посылки и письма, «организовывали» продукты и барахло для друзей и возлюбленных, интриговали. Дни сменялись ночами, ведренная погода — дождливой.
К концу лета перестали прибывать составы. Все меньше людей сжигали в крематориях. Поначалу заключенные ощущали как бы пустоту, но потом привыкли. Впрочем, их занимало теперь другое: наступление русских, восставшая Варшава в огне, эшелоны, ежедневно увозившие лагерников на запад на новые мытарства, болезни и смерть; наконец, бунт в крематориях, побег зондеркоманды, окончившийся расстрелом беглецов.
Потом заключенных стали перебрасывать из одного лагеря в другой, и опять — ни ложки, ни миски, ничего теплого.
Наша память запечатлевает только отдельные картины прошлого. И теперь, когда я вспоминаю последнее лето в Освенциме, я вижу перед собой нескончаемый, пестрый людской поток, неторопливо, величаво текущий по тем двум дорогам; вижу женщину с опущенной головой на краю рва, полыхающего огнем; в полутьме барака вижу рыжую девушку, которая раздраженно кричит: «Я спрашиваю: они будут наказаны? Здесь, на земле, а не на том свете!» И еще я вижу перед собой еврея с гнилыми зубами, — он каждый вечер останавливался около моих нар и, задрав голову, неизменно спрашивал: «Получил посылку? Может, продашь яйца для Мирки? Марками заплачу. Она очень любит яйца…»
День в Гармензе
Перевод К. Старосельской
Тень от каштанов зеленая и мягкая. Она чуть зыблется на земле — еще влажной, свежевскопанной — и возносится над головой салатным куполом, пахнущим утренней росой. Деревья выстроились вдоль дороги высокими шпалерами, их макушки расплываются в небесной голубизне. Одуряющим болотным запахом несет от прудов. Зеленая плюшевая трава еще посеребрена росой, но земля уже курится на солнце. Быть жаре.
Однако тень от каштанов зеленая и мягкая. Укрытый тенью, я сижу в песке и большим французским ключом подкручиваю болты на стыках рельсов. Ключ холодный и удобно лежит в ладони. Я мерно бухаю им по рельсам. Металлический резкий звук разносится по всему Гармензе и возвращается издалека не похожим на себя эхом. Опершись на лопаты, стоят возле меня греки [40] . Но эти люди из Салоник и с виноградных холмов Македонии боятся тени. Поэтому они стоят на солнце, скинув рубашки, подставив лучам неимоверно худые плечи и руки, покрытые чирьями и коростой.
40
Греческие евреи.
— Экая на тебя прыть сегодня напала! Доброе утро, Тадек! Есть не хочешь?
— Доброе утро, пани Гануся! Нисколько. А по рельсам стараюсь-луплю, ведь наш новый
Пани Гануся улыбается.
— Еще бы, понимаю, конечно. Не знай я, что это ты, в жизни бы не узнала. Помнишь, как ел картошку в мундире, которую я для тебя у кур таскала?
— Ел! Да я, пани Гануся, этой картошкой обжирался! Осторожно, сзади эсэс.
41
Движение, работа (нем.)
Пани Гануся сыпанула пару пригорошней зерна из решета сбегающимся к ней цыплятам, но, оглянувшись, пренебрежительно отмахнулась:
— А, это наш начальник. Он у меня на крючке.
— Так-таки на крючке? Вот это женщина! — И я с размаху забарабанил ключом по рельсам, выстукивая в ее честь мелодию: «La donna e mobile…» [42]
— Тихо ты, кончай трезвон! Серьезно, может, поешь чего-нибудь? Я как раз на ферму иду, давай принесу.
— Премного вам благодарен, пани Гануся. Достаточно вы меня подкармливали, когда я был бедный…
42
«Сердце красавицы склонно к измене…» (ит.).
— …но честный, — с легкой иронией докончила она.
— …скажем, нерасторопный, — осторожно возразил я. — A propos [43] о нерасторопности: были у меня для вас два расчудесных кусочка мыла с прекраснейшим из возможных названием «Варшава», но…
— …но их, как всегда, украли?
— Как всегда, украли. Пока был гол как сокол, спал спокойно. А теперь сколько ни обвязывай посылки веревками и проволокой, непременно развяжут. На днях бутылку меда свистнули, а сейчас вот мыло. Ох, не поздоровится вору, когда он мне попадется.
43
Кстати (фр.)
Пани Гануся громко рассмеялась.
— Представляю себе. Какой же ты все-таки ребенок! А из-за мыла не огорчайся: Иван мне сегодня принес два прелестных кусочка. Ой, чуть не забыла: отдай Ивану этот пакетик, там сало, — сказала она, кладя под дерево маленький сверток. — А вот мыло, погляди, какое красивое.
И развернула на удивление знакомую бумагу. Я подошел, присмотрелся: на обоих больших, как из магазина Шихта, кусках была выдавлена колонна [44] и надпись «Варшава».
44
Имеется в виду колонна Зигмунта — самый старый памятник Варшавы.
Я молча отдал ей сверточек.
— Красивое мыло, правда.
Потом посмотрел на поле, на разбросанные по нему группы работающих людей. В самой дальней увидел Ивана: точно овчарка, стерегущая стадо, он метался вокруг своей группы, выкрикивал что-то, чего на расстоянии нельзя было разобрать, и размахивал здоровенной, с ободранной корой, палкой.
— Не поздоровится вору, — повторил я, не заметив, что говорю в пустоту, — пани Гануся уже отошла и только бросила мне издалека, на мгновение обернувшись: