Прощание
Шрифт:
– Резервная группа-а! К бою! За мной!
Перед ним колыхалась шапка-ушанка с детскими, бантиком, тесемками на затылке – мальчишка-связной, у которого на ногах брезентовые, не по сезону, сапожки. У Скворцова не по сезону фуражка, холод простреливает ее насквозь, студит голову и подбородок, под которым пропущен ремешок, чтобы не слетела при беге, – холод что, пуля б не прострелила. Связной шагал ходко, но Скворцов наступал ему на пятки. Автомат колотил о грудь, указательный палец – на спусковом крючке: нажми, и очередь, фашисту не поздоровится, а ты дальше, вперед, в гущу схватки, автомат не подкачает, хотя он и немецкий. Связной и Скворцов – за ними цепочкой и остальные – дошли до полусгоревшей будки стрелочника, до расщепленного шлагбаума и, пригибаясь, побежали вдоль стены пакгауза. Стена
– Товарищ командир, за этим домом немаки. Они ишо вон там, за садом, и вон там, возле тупика, а посередке наши, по канавам. Куда ни сунься – немак стебает…
– А как же ты проскочил?
– Повезло. Один, по-пластунски… И то ишо стебали вослед, шапку продырявили…
Лишь бы голову не продырявили, а шапка – черт с ней. Скворцов выглянул из-за угла: связной не врал – от сада, тупика, сарая и дома, за которым они стояли, тянулись перекрестные трассирующие очереди. Своего рода огневой мешок. Скворцов наблюдал, и у него созревало решение: внезапно ударить здесь по немцам с тыла, ошеломить, пробиться к своим и, соединившись с ними, прорываться вместе к тупику. Проткнуть мешок этот и выскочить из него – маневр, требующий дерзости и быстроты, замешкаешься, запурхаешься – тоже окажешься в мешке. Скворцов сообщил свой замысел группе, предупредив: не отставать, быстрота – залог успеха, путь прокладываем автоматами и гранатами; и тут грохнуло так, что он запнулся на полуслове. Мост! Подрывники взорвали мост! За станцией, над речкой, там, где рвануло, – столб пламени и дыма. Взрыв поможет ему – немцы огорошены.
– Будешь со мной, – сказал он связному. – Не отставай… – Повернулся к группе: – Приготовились, ребята? Вперед! За мной! Ура-а! Смерть фашистам!
Последние три слова он прокричал уже на бегу, слыша, как закричали и другие: «Ура… Бей их… Вперед, за Родину… Ура…» Крики были неистовые, дикие, воющие, он и сам так кричал-выл, подстегиваемый злостью, азартом и отчаянием. Скворцов стрелял короткими очередями и веером, на немецкий манер, в пулеметный расчет швырнул гранату. Задыхающийся, в поту, он бежал вприпрыжку, оскалившись и не переставая орать. На миг как бы услышал свой крик со стороны и сам себя испугался. Пусть же и немцы пугаются! «А-а, ура, бей их, круши, вперед, за мной, орлы, ура-а…» Еще два взрыва. Взрывается что-то вражеское – уже хорошо. Рядом прошла автоматная очередь, и он непроизвольно отшатнулся на бегу и оттого сбился с ноги. Так же рядом хлопнул гранатный взрыв, но Скворцов не задерживался. Задыхаясь, хрипя, раздирая рот в крике, он бежал. Подумал: «Пробьемся!» Дал очередь еще, подумал: «Устроили немцам побудку, век не забудут!»
Все сложилось, как и рассчитывал Скворцов. Его резервная группа соединилась с третьей ротой, и вместе с ходу прорвались к тупику. Здесь к ним примкнули партизаны, отставшие от второй роты. Бой как будто стихал, можно было ждать условных ракет, чтобы выходить из него. На часах – пять пятнадцать. Бой идет час пятнадцать.
То время тянулось, то вдруг так проскочило. Он поднял лицо к небу и увидел три красные ракеты – Волощак давал сигнал выходить из боя. Скворцов поднял ракетницу, одну за другой выпустил три зеленые ракеты, это означало: ваша команда принята, выполняю. И в разных местах над предместьем взошли три зеленые ракеты. Скворцов приказал командиру третьей роты возглавить отход, партизаны проходили перед ним, с последними шагнул и он – прочь от станции, от пожаров, и к насыпи, к Горочанскому лесу, своему, родному.
Скрипя, подводы переваливались из ямы в яму, ползли по расхлябанной просеке под непрекращающимся дождем; на востоке брезжила заря. Вымокший, продрогший, оцепенелый от холода и усталости, Скворцов привалился к спине
30
Крукавец снял мазепинку с пришитым Агнешкой жестяным трезубцем, одернул кургузый пиджак, перед зеркалом в шифоньере пригладил чуб, поправил съезжавший набок галстук-удавку. Не приучен он к этим интеллигентским ошейникам, хоть и считается учителем. Но к священнику не заявишься абы как одетым. И с пустыми руками не заявишься, потому и приволок пару бутылок горилки, брусок сала, круг колбасы, немецкие рыбные консервы, моченые яблоки. Целую корзинку! Хозяин дома благосклонно принял содержимое корзины, бутылки спрятал в шкаф, повел рукой: проходи, сын мой. В сыновья ему Крукавец не годился, но был все-таки лет на десять – двенадцать моложе. Разница! Да ведь и не кто-нибудь это, а священник. Служитель бога. Никто, никакой представитель власти не пользуется у крестьян таким влиянием, как священник, как ксендз. Да и он, Степан Крукавец, о боге вспомнил, прежде его не очень жаловал. Потому и пришел вечерком к священнику поговорить, рассеять сомнения, успокоить душу. С почтением пришел. Хотя и сам не маленький – старший над местными полицейскими.
Священник пригласил Крукавца садиться, тот присел на краешек венского стула, стесняющийся, скованный. Сверкали зеркала, хрустальная люстра, натертый воском паркет – дом священника лучший, богатейший в округе. Даже служанка есть. Крукавец стеснялся себя, своих красных, обветренных лап, съезжающего в сторону галстука-удавки, кургузого пиджачка, своей грубости, неотесанности – и смятенности. Да, так было на сердце. Выговориться надо, послушать священника надо, успокоит, это он умеет – успокаивать паству. За тем и Крукавец пришел.
Но беседа не завязывалась. Крукавец прокашлялся. Священник сверкнул золотыми очками, здесь и очки сверкают! Он был поджарый, лысеющий, с выпуклым лбом, с тонкими губами и тонкими пальцами. «Выпить бы», – с тоской подумал Крукавец. Совсем стал, как Мельник, который Антон, не Андрей. Хлещет с некоторых пор на манер Мельника Антона – стаканами, становясь развязным, болтливым, как и тот. Любовниц своих и Агнешку позабросил, пес с ними, бутылка его полюбовница. Она не подведет, согреет и обласкает. Под градусом и сомнения, страхи, терзания притупляются и жизнь не так уж плоха. А тут сидит трезвый и молчит. Говорить надо!
– Вы, отец мой, все знаете, – сказал Крукавец.
– Спрашивай, сын мой.
– Я буду по правде, как есть. Можно?
– Иначе незачем было приходить к духовному пастырю. Слушаю тебя, сын мой.
Сын, может, и не сын, и отец, может, не отец, но пастырь – то так. Нужно откровенно, чего же в прятки играть? Вся жизнь, однако, и есть игра в прятки. Да и сейчас Степан, который не Бандера, а Крукавец, хитрит, пытается переиграть паскуду по имени судьба, которая хочет схватить его за глотку, эту мертвую хватку он по иным ночам ощущает своим горлом.
– Отец мой, Германия очень сильна?
– Очень.
– А Советы?
– Сильны. Возможно, сильней Германии.
Крукавец вытаращился. Пастырь не опасается, говорит в открытую? Крукавец отдышался, спросил:
– Вы что же, отец мой, считаете, что Россия победит Германию?
– А вот этого я не говорил.
Хитрит, изворачивается? Да нет, он же действительно ни о чьей победе не заикался. Но неужели он не за Гитлера, ведь Андрей Шептицкий за немцев, Андрей Шептицкий их любит больше, пожалуй, чем украинских националистов. Что за пастырь? Или он Крукавца пытает, что-то хочет выпытать, а после донести? Не может того быть, духовный же пастырь, ты, Крукавец Степан, вовсе свихнулся! Давай напрямки, для этого же пришел.