Прощание
Шрифт:
– Логика… И как же ты это сделаешь? Не понимаю.
– Поймешь. Будыкина мы называть по имени не будем, дадим о его исчезновении намеком, а сам случай исчезновения осудим.
– Но тем самым мы невольно бросаем тень на человека, толком не зная, что случилось.
– В назидание другим. Это политика.
Ну вот, знакомо. В высокую политику ему не выбиться, строевому рубаке. Это политруки видят на версту вглубь. Покойный Витя Белянкин, например. Правда, не видит – видел. Или поныне здравствующий старший политрук Емельянов. Он помолчал, горбясь, и после этого показавшегося Емельянову затянувшимся молчания произнес по-командирски отрывисто:
– И все-таки листовку пока не выпускай. До уточнения обстоятельств.
Емельянов улыбнулся мягко:
– Упрямый ты. Повременим…
То,
33
Но были у него, черт возьми, и по-настоящему радостные минуты. Это когда были стычки, операции – и боевые успехи. Ну, возможно, и не по-настоящему радостные минуты, однако какие-то утешающие. И в успешных операциях отряд нес потери – убитыми и ранеными, а когда думаешь о них, то чему ж радоваться? Но думаешь также: не зря ведь пролита кровь. И это приносит некоторое успокоение, если только оно может быть. Выдался повод Скворцову порадоваться-успокоиться: ночью подрывники пустили под откос эшелон, второй на счету отряда. Взрывчатку заложили на мосту, так что и мост взлетел на воздух. Перед приходом состава сняли охрану моста, ушли благополучно, но в виду фольварка наткнулись на карателей, затеялся бой, из фольварка к карателям подоспело подкрепление. Подрывники еле-еле оторвались от преследования, да оторвались ли? Не притащили ль на партизанскую базу хвост?
Пришлось Скворцову с резервом ввязаться, ударить по карателям с фланга и, имитируя затем отступление, увести их в сторону и там, уже в стороне, потрепать. А в итоге еще большие потери. Хочешь – радуйся, хочешь – успокаивайся, хочешь – терзайся. Вообще-то не грех порадоваться: по данным отрядной разведки и агентурным данным, в эшелоне было несколько платформ с танками и противотанковыми орудиями, пассажирские вагоны с солдатами, штабной вагон и вагон, в котором ехали то ли офицерские жены, то ли шлюхи, – данные отрядной разведки и агентуры здесь разнились. Нет, что ни толкуй, а за войной на рельсах – будущее. Применительно к ним, партизанам: один уничтоженный эшелон стоит десятка иных стычек или боев. По крайней мере, пока партизанские отряды по составу сравнительно немногочисленны, крупные войсковые операции не по плечу, да и вооружение не позволяет, – нажимай на диверсии, Скворцов. Не пренебрегая, разумеется, и боем там, где это выгодно. Недаром за твою голову обещана кругленькая сумма в марках плюс лошадь, корова и пять овечек, своими глазами видел на заборе эту листовку-объявление, в центре которой твое фото, довоенное, на гимнастерке ремни, в петлицах по паре кубарей, откуда только достали фотокарточку, уж не из личного ли дела во Владимире-Волынском, во Львове? Отрядные бумаги и окружные, если их не успели вывезти либо сжечь, могли попасть в руки к немцам. На листовке, хоть бумага скверная и печать смазанная, он тот, довоенный. Хмуро и пристально разглядывал тогда Скворцов себя и, не сорвав листок с забора, отошел к коноводу шаркающей походкой, меся местечковую грязь, сел на коня.
Помпохоз Федорук после второго эшелона, записанного на боевой счет отряда, накормил всех участников диверсии отменным, изысканным обедом: кусок сала, полкруга домашней, с чесночком, колбасы, щи, жареная свинина с картошкой, трофейный компот. Он заикнулся было и о чарке для каждого, но Скворцов так глянул – это он умеет, так глядеть, – что Иван Харитонович стушевался и залопотал что-то о добавке компота – дескать, не по кружке выдать, а по две. Увы, сухой закон в отряде Скворцов блюл, спиртное выдавалось лишь больным да раненым – и то под его личным контролем. Ну и характер у командира отряда, а спорить нельзя, дисциплина. И не догадывался многоопытный Иван Харитонович, что командир отряда готов был в иночасье хлебнуть обжигающей, веселящей жидкости, только бы забыться, только бы облегчить взваленную на плечи непосильную ношу. Невдомек Ивану Харитоновичу было и то, с какой яростью и брезгливостью командир отряда подавлял желание выпить…
Линотипистка
Среди них и ее сынок, ее Валера, худенький, нескладный мальчик, боец-первогодок, служивший на заставе в Перемышле. С начала войны о нем нет никаких сведений, кроме: «Пропал без вести». День и ночь думает она о сыне, и даже тревога за судьбу столицы не может примять той, материнской тревоги. Глаза у женщины воспалены, усталый, увядший рот, черный рабочий халат на ней – как траур. Она набирает дальше: «…мы должны истощить, измотать, обескровить фашистскую армию, похоронить на подмосковных землях новые немецкие дивизии. Мужественной защитой родной Москвы мы покажем путь к победе всем нашим войскам, дерущимся на других фронтах Великой Отечественной войны. Таков великий смысл происходящих и предстоящих битв».
… Сопровождаемый охраной (ее набирали из конных разведчиков), Скворцов ехал на связь с Волощаком. Копыта лошади цокали о камешки, о замерзшую землю, и сзади, словно рождаемое этим цокотом многократное эхо, цокали копыта лошадей охраны. Изредка, всхрапнув, ржал чей-либо конь, а всадник вполголоса уговаривал: «Не балуй», – или еще тише – ежели пускал матерка; в отряде было общеизвестно, что Скворцов не жалует матерщинников. Было около трех часов пополудни, а сумерки уже пластались над полянами и особенно меж деревьями. Почти повсеместно листва опала, и лес разредился, как будто стало меньше деревьев; сверху, с коня, было видно, как наплывают сумерки, суля ранний вечер, а стволы словно кружатся на месте в этой дымчатой мгле.
С неба то ли дождь, то ли мокрый снег, что-то сеется. Сумерки года – ноябрь. Праздники уже миновали, и хорошо, что миновали: из-за них Скворцов поцапался с Емельяновым. Ну, понятно, что не из за праздников как таковых. Просто комиссар настаивал, чтоб к седьмому ноября приурочить налет на роту фельджандармерии. Полевые жандармы прибыли в это местечко недавно, точная численность их и вооруженность неизвестны, охрана расположения, система огня – тоже. Зачем же лезть в воду, не зная броду. Емельянов надулся и стал похож на раздосадованного единицей школяра. Но слова произнес отнюдь не школярские:
– Может, я не прав. Может, резок… Твоя осторожность сродни перестраховке!
Скворцов покраснел, гнев был мужской, тяжелый. Однако сказал выдержанно:
– Ты не прав. И ты резок. Наверное, оттого и резок, что не прав… Если операция не подготовлена всерьез, не обеспечена максимально, я ее не буду проводить.
– Позволь…
– Позвольте вам не позволить! – переходя на «вы» и смутно чувствуя, что повторяет некую нелепую фразу, читанную ли, слышанную ли, сказал Скворцов.
Емельянов попыхтел-попыхтел и подытожил разговор:
– Политик из тебя никакой.
– Я все сказал! – Последнее, и твердое, слово осталось за ним, командиром.
И эту операцию не провел до сей поры по той же причине: сперва надо подготовить, тогда больше шансов на успех и меньше потерь. А последнее-то слово за Скворцовым осталось лишь в тот день, назавтра же оно было за Емельяновым, – комиссар вновь затеял дискуссию. Как показалось Скворцову, говорил поучающе:
– Ты, Игорь Петрович, вникни: политика, она бывает выше, сильнее житейских, заземленных фактов. Сознательность, идейная убежденность, они могут так приподнять человека, так мобилизовать его дух, что он преодолеет все, совершит невозможное. Надо лишь суметь оторваться от грешной земли, пошире взглянуть на вещи.