Прощание
Шрифт:
Скворцов не без содействия Лободы прознал о художествах фельдшера. Первая мысль: набить мерзавцу морду, но он отвык уже от горячки-то, нынче он товарищ выдержанный. Вторая мысль: как жаль, что Кравун, предшественник этого запивохи, предпочитал орудовать автоматом, а не клистиром. Да, это так, дипломированный фельдшер Кравун чихать хотел на санчасть, он просил и требовал: пустите в строй, и при любой возможности лез в драку: швырял гранаты, стрелял, не пренебрегал и холодным оружием, если доходило до рукопашной. В принципе Скворцов таких одобряет, сам лезет в драку, но тут иное: воевать с автоматом может каждый, а вот лечить больных и раненых – лишь он, фельдшер. Уж как радовался Скворцов, когда к отряду прибился Кравун, бежавший из лагеря. Но Кравун сказал: «Товарищ командир отряда, после того, что перенес в плену, могу одно – мстить фашистским выродкам!» Погиб он в рукопашной: не доложившись никому из отрядного командования, увязался с ротой якобы для медобеспечения боевой операции, а на самом деле шел в передовой цепи атакующих партизан.
Воевать с автоматом может каждый? Нет! И причиной все-таки трусость, но до чего же она многолика – от животного
Скворцов знавал людей: до войны мухи не обидели бы, с началом войны раззадорились и храбро воевали. Макашин Алексей, пограничник, тому пример. Уж на что был добрый да мягкий, а двадцать второго июня на заставе держался молодцом. Или тот же Емельянов Константин Иванович. И сейчас он – мягкость, сердечность. Но в бою – храбрец! Увы, бывает и так: до войны не мог мухи обидеть и нынче не обидит. Доктор филологии, когда его Скворцов стыдил, буквально обливался слезами: «Не могу выстрелить в человека…» А Емельянов, а комиссар и тут как бы выгораживал филолога: нам, дескать, выгодно использовать его по специальности. Да не по сезону специальность эта – читать лекции о поэзии, до лекций ли, однако Емельянов настаивает, пусть по-вашему: изредка устраивайте лекции. Так сказать, в свободное от войны время.
Скворцов не набил фельдшеру-выпивохе, бездельнику и потаскуну, морду, просто отстранил вновь испеченного начальника санчасти от должности. Предварительно вел с ним душеспасительные беседы на тему: бросьте пить, займитесь делами, – по настоянию Емельянова, комиссар и лично беседовал с фельдшером, и вдвоем они беседовали, обдаваемые сивушным перегаром, исходившим от забубённого фельдшера как угарный газ. Тот обещал бросить, прекратить, завязать, однако спустя час после беседы напивался. И Скворцов приказал: посадить фельдшера со всеми его манатками на подводу и отправить обратно к Волощаку. Сказывают, вид у Иосифа Герасимовича был грозный, когда его кадр предстал перед ним. А при встрече сказал Скворцову:
– Добывай, батенька, медицину сам, у меня ничего нету…
Вот почему Скворцов не то чтобы обрадовался немцу-врачу, но какая-то надежда затеплилась. Обуза-то обуза, это верно. Фашистов в плен не брали – куда их девать? – да они и не сдавались, не рассчитывали на пощаду. Правильно: они нас к ногтю, и мы их к ногтю. Этот, врач, рассчитывал. Поднял руки. Каратель – и сдался? Именно так! Объяснил Скворцову: сдался потому, что против фашизма, против Гитлера, я не коммунист, не социал-демократ, просто честный человек. Ну, мы видали всяких честных, Лобода принялся его проверять, на сей раз подстегиваемый Скворцовым: проверь вдоль и поперек. Легко сказать: вдоль и поперек, а где данные возьмешь на этого арцта? Так он назвал себя, когда сдавался Роману Стецько, кидал руки в гору. Случилось это в том самом тяжелом бою у Гнилых топей. Стецько потом рассказывал: «Лапы поднял, без оружия, лопочет что-то навроде „их бин арцт“. Ну, я знаю: арцт – значит врач. Вовремя смекнул: пускай командование разберется, в распыл пустить никогда не поздно…» Стецько вел пленного с собой, покуда не вышли горловиной из Гнилых топей и не втянулись в урочище. Попереживал тогда Скворцов: что, ежели каратели закроют эту горловину, закупорят отряд в болотах? Пронесло. Пронесет ли вдругорядь?
Вот и арцт на допросе показал: получен приказ из Львова (или из Берлина, он в точности не знает) – покончить с партизанами, сюда брошены крупные силы карателей с артиллерией, танкетками и даже самолетами. Как «язык» арцт был не очень ценен – что врачу известно? – и потому после допроса начальник штаба предложил его ликвидировать. С ним согласился и Лобода. Емельянов был против: отряду нужен врач, к тому ж немец сдался и хочет быть полезен партизанам. «Все они хочут, всех ставь на довольствие», – сказал Федорук не без язвительности, а Новожилов улыбнулся краешками губ. Скворцов колебался, но доводы комиссара представлялись резонными. Доктор-то сдался. Побудительные причины – якобы не согласен с гитлеровской идеологией, ему стыдно за то, что творят немцы. Когда на сцену выступает такая категория, как совесть, можно рискнуть и поверить. Хоть он и в форме эсэсовца. Уверяет: в СС попал случайно и недавно. Как случайно? Так: в бою партизаны прорвались в тылы, врачи из санроты отстреливались, погибли, и его временно прикомандировали, перевели из пехотной дивизии. Он не эсэсовец, у него на теле нет татуировки, показывающей группу крови, как это принято в эсэсовских частях. А ну разденься. Яволь. Нету, точно, надевай рубаху и портки. Господа, врач – это не тот эсэсовец, что расстреливает безоружных, живьем сжигает людей в хатах. А если врет, притворяется? Если может выдать наше расположение, как говорит Новожилов? Если будет неправильно, вредительски лечить наших раненых, как говорит Лобода? Ну, а бдительность на что, контроль на что, товарищ Лобода? Павло насупился: «Наберете подозрительных, а отвечать мне». – «Отвечать всем», – сказал Скворцов. «Вам и мне! Вы ж в курсе последних случАев?» – «СлУчаев, – поправил Скворцов. – Да, я в курсе». Еще бы не в курсе: в отряде имени Ворошилова разоблачили агента абвера, бывшего директора школы, в отряде «Смерть оккупантам» расстреляли двух агентов, засланных под видом беженцев из Сувалок, из лагеря для военнопленных. Все так, бдительность нужна, Лобода прав, – и все ж таки с
Комиссар и командир подали пример: Емельянов с продырявленной только что, в Гнилых топях, мякотью предплечья и Скворцов с малярией – это уж вовсе было от лукавого, малярия сейчас не беспокоила, но для профилактики. И Емельянов не морщился, когда немец на перевязках ковырялся в ране, и Скворцов, не морщась, глотал чудовищно дрянного вкуса порошки, хуже акрихина. А звать немца так и стали – Арцт, хотя имя у него было Понтер Шредер, у немца, кое-как калякавшего по-русски и по польски. Арцт трудно произносимо, язык сломаешь, а вот произносили, не коверкали. Пальцы у него были худые, длинные, очки в золотой оправе, когда он занимался с раненым или хворым, то становился важен и энергичен, пальцы его так и мелькали, а очки поблескивали. Только бы не удрал. Без медицины плохо… После выхода из окружения отряд зализывал раны. Тяжелораненых эвакуировали к Волощаку, там санчасть хоть куда, хирург из областной больницы; легкораненых поручили Арцту, и тут же возник конфликт: Арцт хотел одному ампутировать палец, Лободе сообщили, и он не позволил, приказал лечить. Дошло до Емельянова, до Скворцова. Как поступить? Арцт – специалист, понимает, но вчерашний враг, что у него за душой? Лобода, конечно, не петрит, зато отвечает за Арцта. Порешили: направить того, с загноившимся пальцем, к Волощаку, к областному хирургу. Там без промедления палец оттяпали.
На новом месте спешно рыли землянки, окопы – а землица-то уж затвердела, – маскировали их лапником, чтоб сверху, с самолета, не засекли. На берегу озерка с тонким ледяным припаем соорудили баню в медсанбатовской палатке, которую бог весть где добыл рачительный Федорук. Пока партизан мылся горячей водой, вещички его жарились в нагретых железных бочках. Надо было морить вшей. Скворцов намыливал волосы, растирал мочалкой грудь и плечи – след от раны свежо лиловел, он обходил это местечко – и, как ни был поглощен мыслями о том, что предстоит делать отряду заново, он в некую секунду испытал приступ удовольствия: въедавшееся в глаза мыло, ошпарившая вода, драившая мочалка. Нехитрые житейские радости, от коих отвык. Вспомнил, как на заставе банились в субботу. Сгорела та баня, сгорела застава, сгорело все прошлое – одни головешки. Да и сам он, как головешка, но не сдается. В палатке со Скворцовым мылось все командование отряда, кроме Емельянова; комиссар переживал: из-за ранения не побаниться, когда еще такое выдастся? Иван Харитонович тер спины, ему терли, он плескался, как утка, крякал, ухал, стонал, фыркал, выкрикивал: «Как в раю! Еще б пивко со льда. Запотелое!» Скворцов сказал: «Всем будет добрый чай, из самовара, устраивает?» – «Страшно устраивает», – ответил Иван Харитонович от имени присутствующих. А самовар в отряде, точно, был, где-то на что-то выменял неутомимый помпохоз Федорук. С начищенными мелом медными боками, с медалями и вензелями, с замысловатым крестообразным краником, пузатый, трехведерный – тульский самовар на Волыни.
За чаепитием командиры-начальники, с непросохшими шевелюрами, раскрасневшиеся, продолжали балагурить, словно и впрямь хватанули горяченького. А горяченького, если не считать крутого чая, не было. Они, как сговорившись, уклонялись от разговоров о бое у Гнилых топей, о прорыве из окружения, о потерях. Но сквозь непрочную, прозрачную оболочку малозначащих, пустяковых слов будто проступали жесткие, царапающие контуры того, что выпало отряду у Гнилых топей, – или это чудилось одному Скворцову? Вообще то бодрый, без тени уныния настрой у отрядных командиров мог бы успокоить Скворцова. Мог бы и раздосадовать – своей излишней после тяжелейшего боя бодростью. Но не успокаивал и не раздражал, и ему было просто скучно и грустно. Скучно от грубоватых шуток, от взаимных подначек, грустно, что все это балагурство мужичье обходило его, как река обходит утес: и командиры не считали возможным втягивать его в треп, и он сам не желал этого.
Федорук хохотнул: «Чай не водка, много не выпьешь». Ответно хохотнул Лобода, Новожилов чуть-чуть, корректно, улыбнулся. Скворцов осмотрел их и подумал: «Не кисни. Отряд жив. И будет жить. Это главный итог». Да, были б кости, мясо нарастет. Костяк в отряде сохранился. И отряд восполнит потери, которые понес у Гнилых топей, как партизаны говорили, – у Гнилушек. Итоговых данных о потерях еще нет. Кое-что уточняется штабом, но уже ясно: убитых немало, раненых еще больше, есть и пропавшие без вести. Их сравнительно немного, с десяток, однако они-то и тревожили Скворцова сильней всего. С убитыми все понятно: погиб за Отчизну, вечная тебе слава. С ранеными – тоже: пролил кровь за Отчизну, поскорей выздоравливай – и снова бить оккупантов. А как с пропавшими без вести? Где они, что с ними? Поломал он голову тогда с исчезновением Будыкина. Так и не обнаружился Аполлинарий Будыкин, сержант. В партизанском житье-бытье всяко бывало: человек мог отстать на переходе, на немецкий патруль нарваться, на полицаев, оторваться в бою, раненым в плен попасть. А не раненым? Не хотелось в это верить, но отнюдь не исключалось: мог ведь и невредимым сдаться, в каждую душу не влезешь же. На допросе в комендатуре, в гестапо мог молчать, мог и «расколоться» – под пытками тем паче. Но пропавшим без вести мог быть и убитый, которого не нашли. И раненый, которого не нашли и который укрывается где-нибудь на хуторе. Скворцов начал вспоминать этот десяток – пофамильно и в лицо, однако, дойдя до старшего сержанта-радиста, примака, которого мобилизовали в хате у молодки, как бы споткнулся: никак не припоминалась его фамилия, и черты не припоминались. Никак! Такого со Скворцовым не бывало. Помнил ведь, как разговаривали в хате, как с облегчением решил сытый, отъевшийся примак: «Иду с вами», – кажется, его звали Николай, как хозяйка заголосила: «Караул, грабят! Ратуйте, люди добрые!» А фамилия старшего сержанта вылетела из головы начисто. Встретится ли еще с ним Скворцов? Куда он пропал, как пропал? Лобода доложил ему: вроде у той бабы его видели. Проверили: нету. Скворцов приказал: искать! Лобода ответил: ищем.