Прощай, Рим!
Шрифт:
— С Амалией? С Амалией Чезарини, говоришь? — Антон Таращенко вскакивает на ноги.
— Не я… — растерянно оправдывается Логунов. — Она сама поцеловала меня…
— Хо-хо-хо!.. — гудит довольный бас Антона. — В таком разе мы с тобой, значит, не только земляки, но и свояки, так сказать.
К Антону подходит «ярославский мужик» Иван Семенович Сажин и укоризненно смотрит.
— Думаешь, за это тебя жена дома по головке погладит?
— А может, и она не бездельничает, — говорит Антон беззаботно, как о чем-то самом обыкновенном. — Недаром сказывают: смазливая баба для мужчины, что мед для мух. И ты ласковое слово скажешь, и я комплиментом награжу. Эх, мол, Маруся, ножки же у тебя! Эх, Маруся, глазки… Сердце женское не камень, мигом растает. А если баба некрасивая, на нее никто
— Чепуху мелешь ты, Таращенко, — говорит Иван Семенович, сердясь. — Мою Аннушку, к примеру, увидишь — пальчики оближешь, и характером хороша, просто ангел, только крылышек нету. Дело, брат ты мой, не в том, красива или некрасива баба, а…
— А в чем?
— В сердце. У моей Аннушки сердце из чистого золота.
На глазах помолодел, ожил, даже разрумянился Иван Семенович. Видно, и впрямь любил он свою Аннушку юношеской беззаветной любовью, несмотря на почтенный возраст и на долгие, тяжелые годы разлуки. И столько чистосердечия было в его словах, что дружки его, люди зубастые, никогда не упускавшие случая посмеяться над слишком прямым и откровенным выражением чувств, над телячьими, так сказать, нежностями, невольно растрогались и не стали перебивать Сажина.
— Аннушка на всю деревню первая красавица, лучший садовод в колхозе. Если она запоет — не наслушаешься, слеза прошибает…
Изобьют, бывало, Петю Ишутина фрицы в лагере до полусмерти, так он идет после экзекуции и похабные частушки горланит, а Иван Семенович, когда попадал в лапы истязателей, жалобно постанывал: «Аннушка, умираю! Аннушка, спаси!..» За это его и прозвали «Аннушкой».
…Иван Семенович, как всякий потомственный крестьянин, ходит, крепко упираясь в землю — чуть согнув ноги в коленях, и смотрит всегда с прищуром, будто близорук. Но он вовсе не близорукий, он хитрый. И эта хитринка, словно бы лучиками, морщит углы его глаз. Увидит он на земле щепочку, подберет и за колоском, повисшим у обочинки на сломанном стебельке, нагнется, разотрет в ладонях — зернышки в карман. И чего только не найдешь в его оттопыренных карманах! Пакля, чтоб чистить винтовку, ружейное масло, спички, зажигалка, кремень и обрубок подпилка, даже отстрелянную гильзу не выкинет: жалко, дескать, вещь все же. Бывает, что у всех кончатся патроны, а у него их еще полные карманы, да и сыщется в нужный момент запасная граната. Когда приходилось взрывать мост или другое какое сооружение, он искренне жалел, будто это его собственное добро: «Ну, скажи, сколько труда надо будет, чтоб после войны починить этот мост? А мы… ба-бах — и в минуту все в небушко взлетает!..»
Но самая прекрасная черта в характере Ивана Семеновича — любовь к земле. Это чувство в нем сильнее даже любви к Аннушке. Погрузит, бывало, обе руки по локоть в свежевспаханную борозду и долго потом нюхает.
«Знаете ли вы, что самое дорогое на свете? — говаривал он, взвешивая в горсти ком чернозема. — Золото? Алмаз? Жемчуг?.. — И тут же сам отвечал тоном, не допускающим никаких возражений: — Земля! Она породила и золото, и алмаз… И нас с тобой породила. — Сажин прижимает сложенные ковшом ладони к носу: — Житом пахнет, изюмом пахнет. Ежели убьют, в могилу меня вниз лицом кладите. Буду лежать и чуять, как пахнет земля».
Он избегает всего, что может испортить другому настроение. Завяжется спор какой, стоит в сторонке и слушает молчком. Если спросят: «Кто хочет идти на задание?»— не выскочит вперед, не закричит «Я!». Но все, что ему поручат, выполнит, как надо. Если враг поднимается в атаку, он вроде бы перекрестится, шепнет: «Не поминай меня лихом, Аннушка!» — и неторопливо прицелится. Раздается команда «Огонь!», а он будто и не слышит — он занят своим делом и, пока не возьмет врага на прицел, даже не подумает нажать на гашетку…
А вот Сережа Логунов полная противоположность и Ишутину, и Сажину; хотя и родился в Сибири, на сибиряка он не похож ни капельки. Маленький, тщедушный, щелкнешь по носу — и душа вон вылетит. К тому же Сережа готов вспыхнуть, как сухой порох, из-за любого пустяка.
Леонид, увидев его в колонне военнопленных на дороге в Лугу, с недоумением подумал: «И зачем
…Около Сережи, возвышаясь над ним почти на полметра, этаким Дон-Кихотом торчит Дрожжак. Надо сказать, что не только внешнее сходство, а и безрассудная неожиданность поступков роднит его со славным героем Сервантеса. Еще в лагере в эстонском городе Тапе он не однажды сердил и восхищал друзей этой своей особенностью. Никому не говоря, ни с кем не советуясь, три раза пытался бежать. И лишь в четвертый раз, уже вместе со всеми, добился цели.
Человек он обидчивый, но быстро отходит. Зла не помнит и ко всем питает искреннюю нежность. Постоять спокойно хотя бы одну минуту — для него истинная мука. Он сразу начинает моргать, двигать желваками, царапает ногтем углы губ, приглаживает бровь, щупает пальцем мочку уха.
…Леонид переводит взгляд на Антона. Таращенко засунул руки в карманы брюк и, задумчиво насвистывая, глядит на море. По внешнему виду никто не скажет, что этот человек, вот так же спокойно насвистывая, водил тяжело груженные машины по бесконечным дорогам Сибири в злую стужу, когда плевок, не долетев до земли, замерзает в ледышку. Скорее подумают, что имеют дело с белой косточкой, с дворянским сынком, катавшимся как сыр в масле.
Поэтому не диво, что Леонид спервоначалу никакой приязни не почувствовал к нему. Больше того, его бесила картинная красота лица и безмятежно ясный взгляд продолговатых глаз Таращенки. Ба! В плен попал, и хоть бы тень боли или горя в глазах. Скажешь, нет у человека забот и никогда-то их не бывало.
Хотя Леонид и не хотел знакомиться с ним, как-то Таращенко сам подошел и протянул руку:
— Антон.
— Из каких краев?
— Родился на Украине, жил в Сибири, а вот где голову сложу, пока что неведомо.
— Умирать, значит, собираешься? — спросил Леонид, хмуро посмотрев в его ясные безмятежные глаза.
— Нет, покуда не свернем шею врагу, умирать не собираюсь, — ответил Антон словно бы шутя.
А вон стоит Коряков. То на море смотрит, то оглядывает товарищей своих. Пожалуй, тоже вспоминает пути-дороги, оставшиеся позади. Но в разговоры не ввязывается. Такой уж он. Из него, бывало, и прежде клещами слова лишнего не вытянешь — молчун! Но в деле надежен, как скала. Рядом с ним Ефимов, Конопленко, Касьянов, Остапченко, Алимжанов, Кулизаде… Но нет с ними широкобрового, с глазами, как чечевичные зернышки, Муртазина. Нет парня с Арбата, Васи Скоропадова… Многих нет с ними, очень многих. Одни сложили головы на древней новгородской земле, другие сгинули в лагере в Эстонии, третьи — в поезде смерти, четвертые остались лежать в виноградниках Италии. В народе говорят: «Не бывает свадьбы без обид, не бывает похорон без слез». Всех жалко. А вот Ильгужа Муртазин ушел и словно бы унес с собой что-то самое живое из Леонидова сердца…
10
Ратный путь Леонида Колесникова начался удачно. Он видел, как бежит враг сломя голову, как отбрасывает в сторону оружие и подымает руки.
…Безжизненные танки, словно бы в параличе задравшие кверху дула орудий или же уныло уткнувшие в землю свиные рыла свои, опрокинутые навзничь пушки, неузнаваемо искореженные пулеметы и — рыжеволосые, с остекленевшими глазами фрицы…
Уйма их. Кое-где просто навалом лежат — молодцы артиллеристы, не тратили снарядов впустую. Внесли свою долю и Леонид с Муртазиным. Когда противник залег в котловине и нельзя стало вести прицельный огонь, они, выскочив из окопа, пристроились на всхолмье. Кто-то что-то кричал им вслед. Где-то рядом разорвался то ли снаряд, то ли мина, но Леонид ничего не слышал, ничего не замечал. А может, и видел и слышал, но не обратил внимания.