Прощай, Рим!
Шрифт:
— Муртазин, смени диск.
Было жарко. Он отбросил натиравшую потный лоб каску, лег на спину, проворно выпростал руки из рукавов шинели. Теперь стало куда удобнее действовать. Кто-то заорал:
— Почему пулемет замолчал?!
— Порядок? — спросил Леонид у Муртазина и подкатился к пулемету.
— Да!
— Тогда отодвинься!
ДП опять заговорил, запел, давая длинные очереди.
Артиллеристы перенесли огонь во второй эшелон немцев, и молоденький взводный детским, пронзительным дискантом скомандовал:
— Приготовиться
— Муртазин, не отставай от меня! — сказал Леонид другу, лежавшему рядом, постреливая из винтовки. — Если я свалюсь, не задерживайся, хватай ДП и крой вперед.
А что было дальше, он вспоминает смутно, как бы сквозь сон.
— Вперед! За Родину! — крикнул взводный и выскочил из траншеи.
Леонид упер в живот приклад пулемета и большими прыжками побежал на врага. Волосы всклокочены, глаза налиты кровью, рот раскрыт до ломоты в скулах:
— Ура-а-а!!
Клич подхватили сотни голосов. В этом русском «ура!» есть все: и грохот летних гроз, и гул землетрясения, и последний привет родным полям, и торжественная музыка победы. Солдат, поднимаясь в атаку, сам ничего этого не слышит, но могучий шквал «ура!» дает ему крылья, одолевающие огонь и смерть.
— Ура-а-а!
Леонид перепрыгнул через траншею и упал, споткнувшись о бровку. Падая, краем глаза успел увидеть, как пучеглазый верзила занес над ним широкий штык. Но немца кто-то опередил — тот охнул и медленно сполз на дно траншеи. Леонид огляделся вокруг. Рядом, кроме Муртазина, не было ни души.
— Ура-а! — Он понесся дальше, не чувствуя, как по коленке ручьем бежит кровь.
До вечера наши успели освободить три деревни. Три пепелища — уголь и зола. Лишь кое-где уцелело несколько строений, тоже, правда, полуразрушенных, обгоревших. Это или каменная церквушка, или школа… В каждой деревне виселица и уже закоченевшие жертвы фашистских палачей… А в одном селе всех жителей загнали в церковь, заперли, стены облили керосином и подожгли. Более ста обуглившихся трупов. Старики, старухи, младенцы, приникшие к материнской груди… Вдруг потемнело в глазах, и Леонид покачнулся. «Если… А если эти гады и до Оринска доберутся?.. Нет, нет!..» На лбу выступил холодный пот.
Как и все советские люди, еще задолго до войны он много слышал и читал о зверствах фашистов у себя в Германии и в завоеванных Странах. Но ему и в голову не приходило, что эти варвары не щадят даже маленьких детей.
Пленных фрицев пригнали к той самой церкви. Один из них снял очки, вынул из кармана платок и вытер… нет, не глаза, а стекла очков и внимательно так стал разглядывать груду обугленных тел. А другой — в фельдфебельских погонах — вытащил из-под шинели фотоаппарат и нацелился щелкнуть затвором, но испуганно присел, когда Леонид замахнулся прикладом автомата. Мокрое место бы осталось от «фотографа», если б не перехватил кто-то руку Леонида:
— Нельзя!..
Взбешенный Леонид не посчитался с тем, что это был командир роты Хомерики, накричал на него:
—
Пальцем не тронули пленных. Накормили борщом и отправили в тыл. Не может Леонид понять такого гуманизма. Он зоотехник. Падет случаем ягненок, и то, бывало, переживал, жалел. Но этих нелюдей?.. Нет, волка добротой и уговорами на истинный путь не наставишь. За кровь положено платить кровью!
Противник долго еще не мог успокоиться, все рвался в отбитые нашими деревни. Часами носились в небе «мессеры», тысячами падали бомбы, бесновалась артиллерия. Несколько раз появлялись танки, но изменений в позиции не произошло. Хотя народу в батальонах заметно поубавилось, настроение у красноармейцев было самое хорошее. Величайшая сила, окрыляющая солдата, — это наступление! Вот и жили они, взбудораженные успехом. Одно отделение дежурит в окопе, а Леонид с друзьями отдыхают в подвале. Чистят оружие, подкрепляются горячей пищей. Уже ночь. Бой почти что совсем затих. Лишь изредка пулемет протараторит, будто из подворотни пес прорычит на запоздалого прохожего, или где-нибудь словно от нечего делать ухнет мина.
А в общем-то ночь проходит спокойно. Полевая кухня действует вовсю. На передовую в термосах тащат кашу, борщ. Старшина оделяет бойцов «наркомовским пайком», выкликая фамилии сиплым, застуженным басом:
— Дрожжак, добавка!
— Есть добавка!
— Муртазин, добавка!
— Нет, мою долю кому другому отдай.
— Старшина, мне, мне его пайку! — кричит Никита.
Старшина поднимает голову, заглядывает в его цыганские с яркими белками глаза и рукой машет:
— Тебе и так хватит, Сывороткин.
Цыганские глаза лукаво улыбаются:
— А я доброволец. Две пайки положено.
— И нас никто насильно не гнал, — говорит Дрожжак.
— А я от брони отказался и на фронт попросился, — не отвязывается Никита, все тянет старшине свою кружку.
— Кем же ты работал, Никита? — спрашивает Ильгужа Муртазин, подсаживаясь к нему.
— Золотоискатель.
— О!.. — Ильгужа крепко хлопает его по спине. — Было время, я тоже золото добывал. Потом на нефть перешел. Поинтереснее дело.
Ильгужа принимается уговаривать старшину:
— Товарищ старшина, отдай ему добавку.
— Не дам. Вспьянится. А во хмелю дурнее Никиты человека нет. Матюкается, похабные песни поет.
— Вспьянится?.. — широко разевает рот Никита и хохочет до слез. — Если хочешь знать, я в Бодайбо на спор целый литр спирту выдул.
— Бодайбо? — Леонид даже вздрогнул, услышав такое.
— Ну да, Бодайбо. А что?
Собрался было Леонид сказать, что жена его тоже из Бодайбо, но раздумал. Дескать, ничего, просто так. Признаться, и раньше он недолюбливал этого слишком уж развязного и прилипчивого человека, а теперь, когда тот с такой жадностью потянулся за водкой, и вовсе расхотелось разговаривать с ним.