Прошлое
Шрифт:
Римини не раздумывая приютил тяжелораненую под своей крышей. Все ее желания он выполнял без малейшего промедления, даже не пытаясь оспорить их осмысленность; Вера восседала на кровати, а он бегал по дому и по всему городу. Римини включал и выключал телевизор, ставил индейку в духовку, закрывал ставни, отключал телефон, выходил посмотреть почту и купить сигарет, делал ей массаж ступней, снова выходил на улицу, на этот раз в аптеку, чтобы купить средство для замазывания прыщиков вокруг губ и под носом, подкладывал ей под спину дополнительную подушку, убирал плед, приоткрывал окно и снова закрывал его, оставлял ее спать одну, прибегал по первому ее зову, раздевался, забирался к ней под одеяло, грел ее, прятал ее руки между своими ногами, а затем свои ладони у нее под мышками, — и все это получалось у него легко, как бы само собой; особенно легко и просто было ему с Верой в постели — они были настолько близки, что, казалось, им даже не нужны были органы чувств, чтобы испытывать наслаждение и проявлять свою страсть и нежность, — они перешли порог обычных плотских удовольствий и, погруженные в миллионы и миллионы ежесекундных блаженных спазмов, засыпали, обнявшись и тесно прижавшись друг к другу.
Лагерь беженцев просуществовал восемь дней — вдвое больше, чем разлука, чем то время, в течение которого Вера, по преступному и непростительному недосмотру Римини, была брошена на произвол судьбы в кошмаре субтропических джунглей. Потратив два дня на бесполезные попытки искупить свою вину, Римини даже забросил работу — при этом он странным образом не испытывал ни малейших угрызений совести. Его письменный стол стоял нетронутым день за днем; время вокруг него будто бы остановилось — книги и словари лежали открытыми на тех же страницах, недопечатанный лист так и остался торчать из печатной машинки, прижатый к валику, и Римини, проходя мимо своего рабочего места, всякий раз бросал на него отстраненный взгляд, словно это было рабочее место в музее-квартире какого-нибудь писателя. Большую часть дня он мотался по всему городу, выполняя поручения Веры, которые та диктовала ему по утрам прямо из постели; кровать вообще стала ее генеральным штабом — уютным, теплым и изрядно засыпанным сахаром и крошками от завтраков. Вера была неподвижно стоящим двигателем, а Римини — приводимым им в движение колесом. Или же — Вера была источником излучения, центром вселенной, абсолютным и капризным, который требовал исполнения своих самых примитивных желаний немедленно и безоговорочно: хотело ли небесное светило свежевыжатого апельсинового сока на завтрак, одолевал ли его жуткий голод в часы обеда, хотелось ли ему белых носочков, картофельного пюре, Патрика Зюскинда, побольше сахара везде, где только можно, поносить мужские ботинки на босу ногу — Римини исполнял все эти прихоти с готовностью
Удивляться, однако, такому настроению не приходилось; вот уже четыре дня Римини не принимал кокаина — четыре дня наркотик был полностью исключен из его жизни. Но эти дни, наполненные заботой о близком человеке, были омрачены не только незапланированной дезинтоксикацией, возможной, пожалуй, лишь под воздействием еще более сильного наркотика, которым является любовь. Не раз и не два, возвращаясь домой с «заданий», как он мысленно называл свои поездки по просьбе Веры, он чувствовал, что в квартире что-то неуловимо изменилось. Что именно, когда и как — он сумел понять лишь несколько дней спустя. В любом случае эти изменения были незначительными, едва заметными — человек менее наблюдательный вообще приписал бы их либо воздействию сквозняка, либо собственной забывчивости. Но мало-помалу свидетельства перемен стали множиться: то телефонная книжка оказывалась не там, где он ее оставил, то ящики стола, вроде бы закрытые перед уходом, были наполовину выдвинуты, то на автоответчике не оказывалось ни единого сообщения; более того, некоторые книги, словно не желая соблюдать алфавитный порядок, стали предпринимать тайные вылазки в его отсутствие, перестраиваясь на полках книжного шкафа по своему усмотрению; в основном этой игрой увлеклись самые большие тома, которые как нельзя лучше подходят для того, чтобы хранить в них кое-какие секреты и воспоминания: салфетки из баров, записки, письма, открытки, фотографии, телефонные номера…
Вера пользовалась его отсутствием, чтобы изучить его получше, исследовать его мир. Римини даже попенял себе за собственную глупость и неспособность заранее предсказать вспышку ревности, неизбежную после его отказа съездить с Верой на Игуасу. Он попытался себе представить, что происходит в квартире в его отсутствие. Вот Вера сидит на кровати и нетерпеливо тараторит слова прощания, не забыв повторить и свои просьбы. Эту нетерпеливость Римини обычно связывал с тем чувством неудовлетворенности, которое всегда сопровождает прощание двух влюбленных людей; но едва за ним закрывается дверь, как Вера вскакивает с кровати и хватает его записную книжку, которую даже не листает, а штудирует, изучает от корки до корки, пытаясь раскопать в ней какое-нибудь имя, дату и время свидания, хоть какую-нибудь улику. Римини видел ее совсем другой, не такой, как обычно — слабой, хрупкой, потерянной, сбитой с толку бесплодностью своих поисков; сам того не ожидая, он ощутил прилив нежности к этой женщине и почувствовал себя невероятно сильным и могущественным. Вскоре после этого он предложил ей переехать к нему. Вера засияла от счастья, но тотчас же взяла себя в руки и долго, выжидательно смотрела ему в глаза, словно давая Римини опомниться и обдумать все хорошенько. Римини не струсил, и Вере пришлось тысячу раз переспросить его, уверен ли он в своем решении, правда ли это, хочет ли он этого на самом деле, продумал ли он все хорошенько, предлагает ли он ей это потому, что любит ее, или же потому… — а он отвечал: да, да, да, ни на минуту не усомнившись в правильности своего решения; Вера же, словно зачитывая официальный документ, приступила к перечислению всех сложностей, связанных с совместным существованием, — отдельно оговаривались те, избежать которых не удастся, и те, которые можно худо-бедно обойти; Римини, нежно обнимая ее, говорил, что ему нет никакого дела до всяких проблем — он заранее согласился терпеть все неудобства, которые она перечислила, а заодно и те, о которых умолчала. Вера засмеялась, и он слегка отодвинул ее от себя, чтобы полюбоваться ею в этот прекрасный момент. Вдруг, совершенно для него неожиданно, Вера вздрогнула, а на ее лице появилось испуганное выражение. Она помрачнела и разревелась — и сквозь слезы просила, чтобы Римини не отпускал ее от себя, чтобы продолжал обнимать ее. «Ничего не могу с собой поделать, — сказала она. — Когда все хорошо, мне кажется, что должно случиться что-то ужасное».
В тот вечер они поужинали в китайском ресторане, занимавшем огромное, ярко освещенное помещение, где заросли папоротника и каких-то вьющихся растений почти перекрывали проход к пустым столам, а целая армия официантов маялась от безделья, с тоской поглядывая на улицу. Впрочем, «поужинали» — громко сказано. Официанты не понимали ничего, что им говорили, и, даже когда Римини тыкал пальцем в нужную строчку меню, все равно приносили какие-то другие блюда; осмотревшись, Римини и Вера поняли, что до них никто не заходил сюда, наверное, несколько дней; сейчас же в дальнем углу зала, спиной к ним, сидел мужчина и с аппетитом поглощал содержимое своей тарелки, но было похоже на то, что он имеет к ресторану какое-то отношение и зашел сюда не случайно — в общем, спросить, съедобно ли то, что здесь подают, было решительно не у кого. Потыкав палочками в нечто склизкое, со щупальцами, залитое чуть ли не светящимся изнутри соусом, Римини и Вера сосредоточились на алкогольных напитках. Они самонадеянно решили, что таким образом сумеют поддержать свою иммунную систему в борьбе со странными на вкус и, вполне вероятно, вредоносными продуктами; им казалось, что алкоголь не только продезинфицирует подозрительную на вид и вкус еду, но и смоет неприятное впечатление, оставшееся после посещения этого ресторана. Помимо хамского отношения официантов, раздражало безвкусное оформление зала — с дурацкими драконами, портретами каких-то боксеров, бумажными ширмами, обклеенными журнальными фотографиями актеров и певцов, — а также мнительность и обидчивость их случайного сотрапезника; тот, не без оснований полагая, что смех, доносившийся из-за столика Веры и Римини, частично спровоцирован шутками именно по его адресу, неоднократно оборачивался и мрачно смотрел в их сторону страшноватыми, налитыми кровью глазами. Из ресторана Римини и Вера вышли изрядно навеселе. Вера буквально через шаг спотыкалась, и Римини приходилось обнимать ее и поддерживать. Они то и дело отдыхали, опершись о стену дома или прислонившись к ближайшему дереву, затем Римини задавал Вере несколько простых вопросов, и если получал осмысленный ответ хотя бы на один из них, то состояние Веры признавалось удовлетворительным и они вновь отправлялись в нелегкий путь по направлению к Лас-Эрас.
Они свернули на Кабельо, где им пришлось идти практически вслепую — не потому, что там было темнее, чем на других улицах, а, наоборот, потому, что им бил прямо в лицо свет особенно мощного кварцевого прожектора. Вера никак не могла согласиться с мыслью о том, что передвигаться из точки А в точку Б можно напрямую и не обсудив предварительно все возможные варианты маршрута, включая самые нелепые обходные пути; вот и сейчас она воспротивилась прямолинейному решению и потребовала дать задний ход. «Пойдем по Каннинг. Я говорю — по Каннинг!» — бормотала она. «Мы к ней подходим», — возразил Римини, взяв ее за плечи и повернув лицом в нужном направлении. «Ну что ты делаешь. У меня и так голова кружится, — запротестовала Вера. — И вообще — я устала и, наверное, останусь ночевать прямо здесь». — «Осталось всего два квартала», — ободрил ее Римини. «Вот-вот, именно здесь. По-моему, очень уютно», — не слушая его, сказала Вера, обнаружив по соседству какой-то темный угол. «Ни в коем случае, — сказал он. — Обопрись на меня, и я тебя доведу». Они переместились еще на несколько метров, а затем Вера вновь остановилась, широко раскрыв глаза, как будто вспомнив о чем-то очень важном. «Кажется, меня сейчас вырвет», — сообщила она. «Дыши глубже», — посоветовал Римини. Вера принялась дышать не глубже, но чаще; от усилия и притока кислорода у нее еще больше закружилась голова, и она вновь чуть было не упала. Римини стоило немалых усилий удержать ее в вертикальном положении. «Не закрывай глаза», — сказал он. Вера послушно выпучила глаза и моргала длинными густыми ресницами лишь тогда, когда свет прожектора становился слишком резким. Римини порылся в памяти в поисках подручных средств, помогающих сосредоточиться и настроить мозг на то, чтобы тот лучше координировал движения конечностей и заплетающегося языка. В конце концов его осенило. «Повторяй за мной, — прошептал он Вере на ухо. — Корабли лавировали, лавировали, да не вылавировали». — «Что?» — «Это скороговорка. Поможет тебе с мыслями собраться. Повторяй: корабли лавировали, лавировали, да не вылавировали». — «Что за чушь? Куда лавировали? Зачем? И что с ними стало потом, после того как они… того… не выла…» Именно эти вопросы Римини всегда хотелось задать Фриде Брайтенбах, которая использовала скороговорки в качестве лечебных мантр на своих занятиях; кстати, и про лавирующие корабли он впервые услышал от Софии, встретив ее во дворе колледжа после очередного урока у Фриды; в последний раз он вспомнил этот зубодробительный набор звуков тоже рядом с Софией — незадолго до переезда на Лас-Эрас, ближе к утру, когда пролежал всю ночь с открытыми глазами в нескольких сантиметрах от женщины, с которой окончательно решил расстаться навсегда. «Тсс, ни о чем не спрашивай. Просто повторяй за мной; корабли лавировали, лавировали, да не вылавировали», — продолжал он повторять заклинание, которое считал чудодейственным. «Нет, подожди. Я серьезно — плохо дело, — заявила Вера, выставив при этом перед собой руку, словно удерживая Римини на безопасном расстоянии от себя. — Я сейчас проблююсь. Повторяю — прямо сейчас». Они замерли на месте, как две статуи, залитые ярким безжалостным светом кварцевой лампы. В эту секунду кто-то или что-то на мгновение оказалось между ними и прожектором — это было как короткое затмение, и бальзам полумрака пролился на уставшие от пытки светом глаза Веры и Римини. Продолжалось это недолго, не больше секунды, и слепящий прожектор вновь начал истязать их, — но этой секунды оказалось достаточно для того, чтобы тошнота и головокружение отступили. Вера, собравшись с духом, отложила мысль остаться ночевать на улице и направилась в сторону дома. «Вот ведь облом вышел, — пробормотала она. — Только собрались, понимаешь ли, жить вместе, и тут я в первый же вечер того и гляди наблюю себе на ноги прямо на улице». Римини рассмеялся и посмотрел вдаль — по направлению движения; и тут его взгляд остановился на темном пятне, образовавшемся на фоне светлой пелены, — сомнений не было, впереди маячил силуэт человека. «Не припоминаю, чтобы меня когда-нибудь рвало у мужчины на глазах», — сказала Вера, жмурясь от яркого света. «Я бы воспринял это как честь», — отшутился Римини. Прикрыв глаза ладонью, как козырьком, чтобы срезать часть светового потока, он разглядел впереди силуэт приближающейся женщины. Поздно, осознал он. Не узнать этот ореол волос, напоминающих огненную корону, и тонкие, едва заметно кривоватые ноги было невозможно. София. «Я не хочу. Если меня вырвет у тебя на глазах, то мне будет так стыдно, что… что мне просто придется уйти от тебя». Вера гнула свое. Римини покрылся холодным потом. Он подумал было перейти на другую сторону улицы. Но мысль о том, что придется двигаться, шевелить ногами, куда-то идти, пугала его еще больше, чем перспектива стоять на месте и ждать. «Любимый, тебе холодно?» — услышал он у себя над ухом голос Веры. И понял, что, объятый паникой, не столько поддерживает ее, сколько душит. На мгновение ему показалось, что знакомый силуэт не становится ближе, а, наоборот, удаляется; он даже позволил себе на секунду поверить в эту иллюзию, которая, обернись она реальностью, могла бы спасти его рушащийся на глазах мир; но долго это блаженство продолжаться не могло, и Римини понял, что пульс, стучащий у него в висках, — не что иное, как последний обратный отсчет перед катастрофой, которой уже не избежать. «Любимый, любимый, — уже не он обнимал Веру, а она его, прижимая спиной к металлическим ставням на какой-то витрине, — тебе нравится, когда тебя называют любимым?» Все было потеряно. Римини начал повторять про себя не то заклинание, не то мольбу, не то молитву — монотонно, как научили его Фрида и София, и звук внутри его по мере приближения силуэта разрастался, ширился, переходя в отчаянный плач, и Римини готов был упасть на колени, воздев судорожно сцепленные руки: прости, прости меня, прости мне мою жизнь, умоляю тебя, прости. Каждое слово было как песчинка в песочных часах: три секунды, две, одна — все.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Итак, он был обязан ей жизнью. И, как и всякий уважающий себя должник, больше всего боялся, что в один прекрасный день кредитор появится на пороге его дома и заберет все, что принадлежит ему по праву. Римини прекрасно отдавал себе отчет в том, что не сможет рассчитаться с Софией, но вместо того, чтобы успокоиться, осознав этот непреложный факт, он чувствовал себя, как человек, которого за неуплату пожизненного долга ведут на эшафот. Он задумывался над тем, какие альтернативные формы платежа София могла принять хотя бы в качестве процентов по долгу: встретиться с нею, чтобы разобрать наконец эти чертовы фотографии, или, например, созваниваться раз в неделю, или даже встречаться — просто так, по-дружески, чтобы поболтать с четверть часа о всяких пустяках, а потом, когда пройдет неловкость первых минут встречи, предаться воспоминаниям о том, что связывало их в прошлом; Римини уже составил было для себя предварительный график этих платежей, но — вот ведь незадача: София как сквозь землю провалилась. Шли дни, и Римини постепенно перестал ощущать себя агнцем, отданным на заклание и смиренно ожидающим разящего милосердного удара, — он чувствовал себя все более сильным, уверенным в себе и готовым к непростым, но конструктивным переговорам по поводу условий выплаты. Теперь ему казалось, что долг был, несомненно, значительным, но вовсе не был неоплатным. И вот, когда он вновь ощутил вкус к жизни, когда перестал бояться, что не разрушит ее какой-нибудь преступной небрежностью, когда вдруг осознал — ему даже хочется встретиться с Софией и убедиться в том, что он в состоянии без потерь пережить такое испытание, — она, как назло, исчезла; Римини почувствовал разочарование сродни тому, что испытывает заядлый игрок, организовавший турнир с отличным подбором участников и огромным призовым фондом, когда вдруг выясняется, что основные соперники по тем или иным причинам манкируют мероприятие.
Где-то через неделю Римини, выходя из душа, поставил ногу на край ванны, чтобы было удобнее вытираться, и вдруг обратил внимание на то, что ноготь на большом пальце наполовину пожелтел. Он опустил ногу и поставил ее рядом со второй — оба ногтя были примерно в одинаковом состоянии. «Грибок, — огласил свой вердикт врач-гомеопат. — Обычное дело». В жилах врача текла какая-то доля японской крови; иногда он представлялся, называя свою фамилию, а иногда — чтобы произвести впечатление на собеседника — креольскую фамилию жены; кроме того, Римини уже не раз замечал, что в зависимости от ситуации лицо доктора могло сильно меняться, становясь то практически монголоидным, то вновь приобретая вполне европейские черты. Римини настолько доверял этому человеку, который долгие годы лечил и его, и Софию, что даже не удосужился поинтересоваться у него, на чьей стороне остались его симпатии после развода пациентов: их расставание не сделало его сторонником кого-то одного из них. «А ногти вы посмотреть не хотите»? — поинтересовался Римини — и тотчас же раскаялся в своей глупости и бестактности: уж ему ли, постоянному пациенту, было не знать, что профессиональное любопытство гомеопата может простираться максимум до радужной оболочки глаза больного. «В этом нет необходимости, — как и следовало ожидать, ответил ему врач. — Если, конечно, вы не настаиваете». — «Нет-нет, — сказал Римини извиняющимся тоном. — Вот только хотелось бы знать, что мне теперь делать». — «Пока ничего», — заявил ему врач. «Как — ничего?» — Римини и заволновался, и успокоился одновременно; было в гомеопатии, и особенно в отношении его врача к срокам лечения и исцеления, что-то величественное и возвышенное. «Антибиотики, — задумчиво произнес гомеопат. — Вот единственное действенное средство. Но, во-первых, они токсичны, а во-вторых — их взаимодействие с другими лекарственными препаратами будет абсолютно непредсказуемым». — «С какими еще другими препаратами?» — удивился Римини. «А вы что, ничего не принимаете?» — «Нет, — сказал Римини, — уже несколько месяцев я ни от чего не лечился». — «Что ж, тогда приступим». На врача явно накатила волна профессионального энтузиазма; он положил локти на стол и подался вперед всем телом. «Что еще?» — поинтересовался он, совершенно сбив Римини с толку этим вопросом. Перебрав в памяти основные события своей жизни за последние несколько месяцев, он с самым невинным видом сказал: «Да вроде бы ничего. По крайней мере, ничего серьезного я не припоминаю». Подумав, он решил вернуться к тому вопросу, из-за которого он, собственно, и пришел на прием: «Хуже-то, надеюсь, не станет?» Врач, словно очнувшись, посмотрел Римини в глаза и переспросил: «Вы про что?» — «Про ногти». Доктор помолчал, улыбнулся, перелистал карточку Римини и, вновь неожиданно, словно рассчитывая застать его врасплох, спросил: «Потеете?» — «Не больше чем обычно», — заявил Римини. «Спите хорошо?» — «Да», — «Бессонница не мучает?» — спросил врач. «Да у меня никогда бессонницы не было», — ответил Римини. К этому моменту ему уже было не по себе. У него возникло ощущение, что беспорядочный и, на первый взгляд, нелогичный опрос, характерный для методики врачей-гомеопатов, на этот раз был лишь ширмой, за которой скрывалось желание выяснить у него что-то важное, что он, быть может, хотел бы и утаить. «Круги перед глазами, искры — по-прежнему бывают?» — «Наверное, да. Ну, может быть, иногда. По правде говоря, достаточно редко, чтобы я перестал обращать на это внимание». Врач вздохнул и перевернул формуляр опроса исписанной стороной вниз. «А как настроение?» — поинтересовался он. «Отлично», — ответил Римини. Он решил ограничиться этим кратким ответом, ничего к нему не добавляя. Однако врач продолжал выжидательно смотреть ему в глаза, и, почувствовав неловкость, Римини был вынужден уступить. «Все вроде бы понемногу устаканилось», — сказал он. «Понятно», — сказал врач. После паузы был задан очередной вопрос: «Какие-нибудь неприятности, переживания?» Римини насторожился: «Это вы о чем?» Он и сам почувствовал, что этот контрвыпад не прозвучал иронично, как ему того хотелось. «В прошлый раз, когда мы с вами виделись, вы, между прочим, были женаты», — напомнил ему доктор. В глаза Римини он не смотрел, что почему-то придало его словам особую значимость. Римини понял, что опрос сейчас перейдет в допрос. «Иногда люди находят не самые удачные и полезные способы восстановить душевное равновесие, — сказал доктор бесцветным голосом, как будто цитируя одну из аксиом своего профессионального катехизиса. Вдруг, сменив тон, он весьма живо поинтересовался: — Какие-то изменения? В образе жизни? В устоявшихся привычках? Наркотики? Про сексуальную жизнь ничего рассказать не хотите?» Римини поспешно обвел взглядом кабинет, пытаясь найти потайную дверь, через которую за мгновение до его появления вышла София, все про него рассказавшая доктору, и наверняка — весь покрытый синяками и ссадинами Хавьер, также ставший осведомителем. «А что, я, по-вашему, выгляжу как вконец распустившийся ловелас?» — снова переходя в контрнаступление, спросил Римини. Не обращая внимания на шутливую интонацию пациента, врач продолжил расспрашивать его: «В последнее время не взвешивались?» — «Нет, — ответил Римини. — А что, я, по-вашему, похудел?» — «Немного. Полагаю, килограмма на три-четыре». Перевернув формуляр, врач добавил несколько слов в одной из ячеек таблицы вопросов, одновременно доставая другой рукой папку с рецептами. «Хотите меня взвесить?» — спросил Римини. «Нет, — ответил врач, записывая что-то на бланке рецепта. — Если вы, конечно, не настаиваете». Римини колебался. Врач тем временем вырвал из папки первый экземпляр рецепта. «Ликоподиум десять…» — начал он, но Римини, не дослушав, перебил его: «Знаете, взвеситься мне, наверное, не помешало бы». Врач лишь улыбнулся в ответ и, хитро глядя на него, сказал: «Предлагаю отложить эту процедуру до нашей следующей встречи». Помахав рецептом перед глазами Римини, он вернулся к разговору о лекарстве. «Ликоподиум десять тысяч… Один… — Он на секунду запнулся: — Да, один пакетик. Перед сном. Лучше уже в постели. Помните, как принимать? — Говоря это, он пожал руку Римини и мягко, но настойчиво проводил его к дверям кабинета. — Насыпаете под язык и ждете, пока он рассосется. Да, и не забудьте позвонить мне через две недели».
Римини стоял на лестничной площадке и ждал лифта; воспроизводя в памяти разговор с врачом, он с каждой секундой все более убеждался в том, что этот бесцеремонный докторишка не только нагло влез в его личную жизнь и внутренний мир, но и унизил его, выставив на посмешище перед самим собой. Римини вернулся к двери, из которой только что вышел, и позвонил. Когда на пороге появился врач — явно не слишком довольный тем, что две недели пролетели так быстро, — Римини сунул ему в руки рецепт и заявил; «Полагаю, будет лучше, если я поищу другого специалиста». Доктор не стал брать рецепт, но приоткрыл дверь пошире и покровительственным жестом дал Римини понять, что приглашает его пройти в кабинет и обсудить ситуацию. Именно в этот момент подошел лифт, и Римини, одним молниеносным движением распахнув дверь, даже не вошел, а влетел в кабину. «Мне кажется, что сейчас не самый подходящий момент для принятия столь серьезного решения, — сказал ему вслед врач. — Вам сейчас очень трудно. Вы живете как с ободранной кожей». Римини ничего не ответил. Снизу послышались удары по решетке ограждения — кто-то явно был недоволен тем, что эти, двое наверху затеяли беседу у открытых дверей лифта. Римини захлопнул дверь и нажал кнопку первого этажа. Когда кабина уже тронулась, он услышал, как подошедший к шахте врач говорит: «Римини, вам нужна помощь».
За то время, что он пробыл на приеме, на улице успело стемнеть. Римини почувствовал себя одиноким, слабым и беззащитным. Действуя машинально, он остановился перед первым же телефоном-автоматом и набрал номер Софии. Что ей сказать — об этом он как-то не задумывался: отчаяние затмило осторожность и в значительной степени способность логически мыслить. Трубку сняли, и в ней послышался мужской голос, причем звучал он как-то воркующе и чересчур приветливо, словно человек на том конце провода истосковался по телефонным разговорам и был рад пообщаться с любым, кто позвонит. От неожиданности Римини замешкался и, наверное, лишь спустя пару секунд узнал Роди — отца Софии. «София дома?» — поспешил спросить он, склеив интонацией два слова в одно, словно рассчитывая, что если он будет говорить быстро, то его не опознают. «Римини, это ты?» — с изумлением и вместе с тем явно с надеждой в голосе переспросил его Роди. Римини продолжал молчать. «Алло!» — «Да, это я», — сказал Римини. «Римини, это я, Роди. Как хорошо… — Он запнулся, перевел дыхание и продолжил: — Как хорошо, что ты позвонил. Столько времени уже… Рад тебя слышать». Судя по доносившимся до Римини звукам, Роди прикрыл трубку ладонью и стал говорить с кем-то, кто был там, рядом с ним, в квартире Софии. «Я хотел Софию услышать..» — «Да-да, конечно», — сказал Роди каким-то странным — слабым и при этом испуганным — голосом, а повисшая после этой реплики пауза насторожила и встревожила Римини еще больше. «Она дома?» — спросил Римини. «Э-э-э… Да в общем-то… Нет. Ее сейчас нет. Ты что, не в курсе? Она в больнице». Римини услышал возню — словно Роди вцепился в трубку, не желая отдавать ее кому-то, кто был против продолжения этого разговора. Пауза затянулась. Прислонившись к стенке телефонной будки, Римини переспросил: «В больнице?» Очередная пауза. «Да, — наконец произнес Роди. — Сегодня утром ей сделали операцию». Римини стало страшно; больше всего на свете ему захотелось вернуться хотя бы на день в прошлое и раз и навсегда зачеркнуть эти сутки, чтобы все, что случилось за это время, произошло не с ним, а с кем-то другим. «А я думал, ты в курсе», — сказал отец Софии. «Нет, я не знал». — «Римини, как же так? Почему вы с Софией не общаетесь?» — «Но ведь…» — «Это ерунда какая-то. Мы ведь тебя так любим. И София тебя любит… — На том конце провода продолжалась борьба за трубку. Продолжение разговора давалось Роди, судя по всему, с трудом. — А почему я не имею права сказать ему то, что мы действительно думаем и чувствуем? Зачем скрывать свое отношение к человеку? — Затем, вновь поднеся трубку к губам, Роди поспешил объясниться: — Римини, тут, видишь ли… Кое-кто полагает, что мне не следует…» Воспользовавшись очередной паузой, Римини спросил: «Как София? Чувствует себя нормально?» — «Да-да. Все отлично. Эх, Римини. Как время летит! Стареем. Подумать только. Двенадцать лет. И это при том, что многие люди и нескольких дней вместе прожить не могут. Ты уж скажи мне — у вас с Софией все раз и навсегда решено? Или, может быть, все-таки…» — «Я спрашиваю: как София? — перебил его Римини. — Что за операция? Как она ее перенесла?» В этот момент Роди был вынужден вновь отвлечься на борьбу за телефон. «А я его приглашаю, — донеслось до Римини сквозь шорохи и неразборчивые голоса. — Приглашу, а там — пускай поступает, как хочет». — «Алло! Алло! — кричал Римини в пустоту. — Роди! Ты меня слышишь?» Наконец в трубке вновь раздался голос отца Софии: «Слушай, Римини. Тут такое дело… В общем, двенадцатого у меня открытие небольшой выставки. Галерея та же — на Бальдерстон. Так, несколько новых холстов. Я тут целую серию написал — пляжи и морской берег в пасмурные дни. Что-то меня на плохую погоду потянуло. Ну так вот, я был бы очень рад видеть тебя на вернисаже. Нет, серьезно. Для меня, для всех нас было бы настоящим…» В трубке раздался резкий отрывистый гудок, и голос Роди как отрезало; автомат съел последние пять сентаво и отказался работать дальше.