Проспект Ильича
Шрифт:
Может показаться, что Матвей рассуждал слишком витиевато и безосновательно. Но не надо забывать, что новая культура, пришедшая с советской властью, дала огромным массам людей важнейшее орудие человеческого разума: книгу, а наша книга, — даже учебник, — приучает человека к анализу своих мыслей и мыслей окружающих его. Правда, Матвей мало читал романов, но дух анализа, причем анализа не скептического, а анализа возвышенного, романтического, если хотите, витал вокруг него и не мог не отразиться на нем, тем более что Матвей, как человек талантливый, был особенно восприимчив ко всем чувствам и мыслям, которыми охвачены люди, идущие рядом с ним.
Матвей слушал
— Строительный мусор, — слушал Матвей, — можно употребить при укопорке наиболее ценных станков…
Матвей робко говорил сам себе: «Меня ж освободили на три дня от работы, перед тем как принять цех. Что я, не вправе распорядиться собою? Я могу отправлять родных, но могу и гулять…» Но тотчас же он прерывал себя: «Во-первых, ты прогулял не три дня, а во-вторых, что это за прогулка через фронт?! Время тебе было дано и для того, чтоб снарядить стариков, а также и для того, чтобы ты продумал, какие улучшения ты принесешь в цех. Увозят пятьдесят процентов рабочих. Как и чем заменить их силу и силу вдобавок высококвалифицированную? Ты понимаешь или нет, что такое начальник цеха, куда выдвигают тебя? У тебя нет специальной инженерной подготовки и, однако, тебе в такое время доверяют цех. Справишься с ним ты, значит, пойдешь дальше — может быть, в заместители директора. Почему? Что заставило тебя опуститься так низко? Как ты спасешься? Неужели ты предъявишь бумажку товарища П., о том, что он вызвал тебя? Неужели ты пойдешь на ложь, ты, никогда даже перед самим собой не лгавший?!»
Медленно приоткрылась дверь. В кабинет, сопровождаемый Силигурой, вошел технический директор Коротков. По тому, как вежливейшее ступая, входил Коротков, было понятно, что Рамаданов или не догадался или же еще не знает о поступке Матвея. Но, с другой стороны, почему же никто не приходил к Матвею на квартиру во все время его исчезновения?..
Матвей взял слово и заговорил. Он чувствовал, что говорит много, несвязно. Но так как все были возбуждены, то они прекрасно понимали его, — и собрание вынесло «ряд ценных предложений», как сказал в заключительной реплике Коротков.
Когда мастера и инженеры вышли, Коротков со всей значительностью, на которую он был только способен, низкими звуками, проговорил:
— Авторитет твой, Матвей Потапыч, здорово поднялся. И что мне удивительно… уж я-то знаю рабочий класс, верно… удивительно мне то, что поразил их не переход твой через фронт, а то, что вывез ты оттуда трех детишек.
Силигура размеренно, словно записывая в книгу, добавил:
— Немцы у нас продовольственные склады в городе сожгли, слышал, Матвей Потапыч? Слава богу, что не был ты здесь. Не страшен пожар, а страшно то, что горит. А горела-то пшеница. Ее, обгорелую как уголь, вытаскивали, валили в кучи на площади… черная…
Он поднял глаза к потолку. Смирные, тихие глаза его налились кровью. Он как бы видел перед собой пылающие житницы, пупырчатые клубы огня… «Ух, страшная погремушка эта жизнь!» — говорил его взор.
— Черное зерно, Матвей Потапыч!
И добавил:
— Предвидим черные дни: всем нам надо держаться крепче.
Матвей с удивлением глядел на него. То, что инженер мог теперь говорить о других, а тем более о Матвее,
Кроме того, ясно, что поступок Матвея — уход за линию фронта — очень сумасбродный и глупый, расценивается теперь совсем по-другому, чем он мог бы расцениваться несколько дней тому назад. Все понимают, — а Матвей, пожалуй, ярче всех, — что подобное с ним уже повториться не может, и потому проказа его не сочтется той проказой, которая должна бы изглодать тело его и душу. Почему? А потому, что вчера он ходил юношей, а сегодня муж зрелый и, кто знает, может быть, и умный.
Да и разговор произошел зрелый. Начал его Коротков, и уже по началу разговора разумелось, что тут не отделаешься шуточкой:
— Ты как, Матвей Потапыч, чувствуешь себя пролетарием?
— Другого вопроса не вставало, как только пролетарий.
Глава двадцать девятая
— Пролетарий? Как же иначе! У тебя даже и фамилия чисто пролетарская: Кавалев, Каваль. Иначе говоря — Кузнецов, Кузнец?
Матвей улыбнулся:
— Издавна мы коней ковали. И деды, и прадеды.
— A теперь подковываем историю?
— Конь своенравный, — сказал Силигура. — У меня в истории записано, что Семён Каваль ковал коня аж самому Потёмкину, при проезде того. И получил за тот труд золотую подкову.
Матвей сказал:
— То разговоры. При Потёмкине мои деды коней на Урале ковали…
— Вернемся к основному. Каваль? Выковал себе подкову? На счастье. И другим тоже? Очень хорошо.
Коротков опустил черную, всю в мелких завитках, голову, помолчал мгновение, а затем, подняв голову, быстро спросил:
— Кователи счастья? Пролетарии. Заботники о всеобщем счастье? Так? Ты мне, признаться, Матвей, еще в школе не нравился. Люди, которые заботятся о всеобщем счастье и, главное, уверенные, что принесут другим это счастье, — ужасно важны. Ходят они прямые как бревно, и того гляди, упадут на тебя и раздавят тебя своими благодеяниями. Было и в тебе это, Матвей, было. И много этого было. Тебе и учиться не хотелось, а тянуло тебя на завод, делать благодеяния…
— Если работа — благодеяние, так меня, верно, тянуло к благодеяниям.
— Не к работе тебя тянуло. Работа — что? Работа — пустяки! Вы Полину Смирнову знаете, кто она?
Матвей кивнул головой — и напрасно. Не кивни бы он, — ибо что он знал о Полине? — глядишь, и по-иному, может быть, повернулась к нему жизнь. Коротков-то спрашивал: знает ли Матвей, что Полина Смирнова есть Полина Вольская? Утвердительный ответ Матвея инженер понял по-своему — и оттого взволновался еще сильнее: уважение к Матвею поднялось в нем на высоту необычайнейшую!
— Знаете? Превосходно! И вот эта Полина Смирнова, ручки которой уж никак не приспособлены к станку и заводской работе, через три недели делается квалифицированным токарем. Вот вам и работа! Но вернемся к благодеяниям! Дело в том, что у нас, людей мелких, эгоистов, как говорится, невыносимое презрение к важности тех, кто хочет осыпать нас благодеяниями. Они нам не нужны, ваши благодеяния!
Матвей опять улыбнулся:
— Ей-богу, Осип, никогда я не навязывался с благодеяниями.
— Верю. Я тебе что говорю, пойми. Я тебе прошлые свои мысли говорю! Я теперь так не думаю, и так как я человек неимоверно гордый, то я, их отбросив, постараюсь поскорее забыть.