Просто дети
Шрифт:
— На кольцо у нас не хватило денег, — пояснила я.
— Носи на безымянном пальце левой руки, — сказала она и положила кольцо мне на ладонь.
Когда Гарри рядом не было, Роберт обращался с Джоан очень нежно. Джоан была женщина с характером. Она громко, не чинясь, хохотала, все время курила, с маниакальной одержимостью прибиралась в доме. Я поняла, что своей любовью к порядку Роберт обязан не только католической церкви. Джоан считала Роберта своим любимцем и, казалось, втайне гордилась его выбором жизненного пути. Отец Роберта хотел, чтобы он стал промышленным дизайнером, но Роберт взбунтовался. И теперь был движим жаждой доказать, что отец не прав.
Когда мы уходили, родственники Роберта обняли и расцеловали нас, но Гарри остался стоять поодаль.
— Не
Роберт принялся вырезать балаганных уродцев из крупноформатного альбома о Тоде Браунинге. [44] Всюду валялись гермафродиты, микроцефалы и сиамские близнецы. Меня это озадачило: я не могла понять, какая связь между этими образами и недавним увлечением Роберта магией и религией.
Как всегда, я нашла способ угнаться за Робертом в моих собственных стихах и рисунках. Я рисовала циркачей и рассказывала о них истории — о ночном канатоходце Хагене Уэйкере, о Бальтазаре Ослиная Морда, об Арате Келли, чья голова имела форму полумесяца. Роберт никак не мог объяснить, чем его так влекут уродцы, да и я не могла объяснить, почему их рисую.
44
Тод Браунинг (1880–1962) — американский киноактер, кинорежиссер, сценарист. Наиболее известен своими фильмами 30-х годов «Дракула» и «Уроды».
Настроившись на эту волну, мы отправлялись на Кони-Айленд в балаганы. На Сорок второй улице мы поискали Музей Хьюберта, где выступали Змеиная Принцесса Уэйго и блошиный цирк, но оказалось, что он в 1965 году закрылся. Правда, мы набрели на другой музей-кунсткамеру — совсем маленький, там были выставлены человеческие органы и эмбрионы в банках, доверху наполненных формалином, и Роберта обуяла идея использовать что-нибудь этакое в инсталляции. Он навел справки, и какой-то приятель рассказал ему о руинах старой больницы на острове Велфер (позднее острове Рузвельта). В воскресенье мы поехали туда с друзьями из Прэтта. На острове мы посетили две достопримечательности. Сначала отправились к длинному зданию девятнадцатого века, вылитому сумасшедшему дому — такая от него исходила аура; в действительности это была Оспенная клиника — первая в Америке больница, куда принимали пациентов с этой заразной болезнью. От здания нас отделяли только колючая проволока и битое стекло, и мы представляли себе, как умираем от чумы и проказы.
Были и другие руины — старая муниципальная больница, зловещая постройка в казенном стиле, которую окончательно снесли только в 1994 году. Внутри нас поразили тишина и странный, какой-то лекарственный запах. Переходя из помещения в помещение, мы видели стеллажи, уставленные заспиртованными образцами в стеклянных банках. Многие банки были разбиты: крысы похозяйничали. Роберт прочесывал комнаты, пока не нашел искомое: эмбрион, плавающий в формальдегиде, в стеклянном лоне. Мы хором заявили, что Роберт превратит его в шедевр. На обратном пути Роберт прижимал к себе драгоценную находку. Шел молча, но я чувствовала его радость и предвкушение: он уже прикидывал, как заставит этот эмбрион работать на благо искусства. На Мертл-авеню мы распрощались с друзьями. И как только свернули на Холл-стрит, стеклянная банка каким-то необъяснимым образом выскользнула из рук Роберта и вдребезги разбилась о тротуар в нескольких шагах от нашей двери.
Я увидела, какое у Роберта стало лицо. Он так опешил от разочарования, что у нас обоих отнялся язык. Банка, которую мы похитили, десятки лет простояла в целости и сохранности на полке. Казалось, Роберт не просто разбил ее — он отнял у нее жизнь.
— Иди наверх, — сказал он. — Я тут приберусь.
Больше мы о банке не разговаривали: казалось, она разбилась не просто так. Осколки толстого стекла словно пророчили, что над нашей жизнью скоро нависнут тучи. Мы не затрагивали эту тему вслух, но чувствовали: в нас обоих вселилось неясное, будоражащее волнение.
В
Я не разделяла мнения Роберта: творчество Уорхола отражало культуру, от которой я старалась держаться подальше. Суп был мне не по нутру, банка нежных чувств не вызывала. Мне больше нравились художники, которые производят революцию в своей эпохе, а не отражают ее пассивно, словно зеркала.
Вскоре я разговорилась с одним посетителем магазина о том, в чем состоит наш гражданский долг. Близились выборы, мой собеседник работал в избирательном штабе Роберта Кеннеди. Мы договорились встретиться после калифорнийских праймериз. Меня воодушевила идея помочь политику, чьи идеалы я уважала, человеку, который обещал прекратить вьетнамскую войну. Мне казалось: агитация за Кеннеди — шанс претворить идеализм в весомые политические решения, по-настоящему помочь обездоленным.
Роберт, все еще сам не свой из-за покушения на Уорхола, остался дома — решил поработать над рисунком в честь Энди. А я поехала повидаться с моим папой — спросить, что он, человек мудрый и справедливый, думает о Роберте Кеннеди. Мы вместе уселись на диване перед телевизором, чтобы узнать результаты праймериз. Когда РФК произнес свою триумфальную речь, мое сердце переполнилось гордостью. Мы смотрели, как он сходит с трибуны. Папа, воодушевленный обещаниями нашего молодого кандидата и моим собственным энтузиазмом, подмигнул мне. Несколько минут я по наивности верила: вот теперь все наладится. Мы наблюдали, как кандидат пробирался через ликующую толпу, пожимая руки, весь лучась надеждой, улыбаясь классической улыбкой всех братьев Кеннеди. И вдруг упал. Я увидела: его жена встала на колени рядом с ним.
Сенатора Кеннеди уже не было в живых. — Папа, папа, — зарыдала я, уткнувшись лицом в его плечо.
Отец обнял меня. Не проронил ни слова. Он, должно быть, знал, что так и случится. А мне казалось, что все вокруг рассыпается в прах, и цепная реакция разрушений неизбежно перекидывалась на мой внутренний мир.
Я вернулась домой. Меня встретили вырезки из книг и журналов: торсы и ягодицы древнегреческих статуй, «Рабы» Микеланджело, изображения матросов, татуировки, звездочки. Чтобы угнаться за Робертом, я читала ему вслух фрагменты «Чуда о розе». Но Роберт всегда был на шаг впереди: я просто читала Жана Жене, а Роберт словно бы преображался в Жене.
Перестал носить фенечки и овчинный жилет, раздобыл себе матроску. Он ни капли не любил море. Но когда наряжался матросом, ассоциировался с рисунками Кокто и атмосферой «Кэреля» Жене. То же самое было с военным делом: Роберт совершенно не интересовался войной, но завороженно смотрел на воинские реликвии и ритуалы. Восхищался стоическим эстетством японских камикадзе: перед боевым вылетом они заранее готовили себе одежду — аккуратно сложенная рубашка, белый шелковый шарф.
Мне нравилось помогать Роберту, когда он увлекался чем-нибудь новым. И потому, хотя сама я смотрела на Вторую мировую через призму «Дневника Анны Франк» и атомной бомбы, я отыскала для Роберта шарф летчика и куртку-бушлат. Я принимала мир Роберта, а он охотно заглядывал в мой. И все же внезапные метаморфозы Роберта иногда озадачивали меня и даже печалили. Когда он обтянул нашу спальню зеркальной пленкой — не только стены, но и потолок с лепниной, — я обиделась: подумала, что он проделал это для себя, а обо мне не подумал. Роберт надеялся, что интерьер станет будить в нас вдохновение, но я среди кривых отражений почувствовала себя в банальной комнате смеха. Я скорбела по нашей прежней спальне — романтичной часовне.