Пространство и время в науках о человеке. Избранные труды
Шрифт:
Это направление является основополагающим для всех трудов О. М. Медушевской последних десятилетий, опубликованных в книге «Теория исторического познания: избранные произведения» (2010) [59] и итоговом труде – «Теория и методология когнитивной истории» (2008) [60] , сыгравшим по общему признанию фундаментальную роль в методологической переориентации всей постсоветской историографии [61] . В многочисленных комментариях отмечалось, что концепция когнитивной истории представляет собой новую парадигму, способную преодолеть существующие методологические противоречия, вывести исследователей на новый междисциплинарный синтез, открыть перспективы формирования доказательного гуманитарного знания и добиться создания непротиворечивой картины российского исторического процесса [62] . Данная теория определила общее направление дискуссий о содержании методологии истории в современной России [63] . Речь идет о появлении наукоучения, способного стать полноценным ориентиром для всех гуманитарных дисциплин, а главное – обеспечить доказательные критерии проверки достоверности получаемого знания, превратив историю в строгую и точную науку [64] .
59
Медушевская О. М. Теория исторического познания: Избранные произведения. СПб., 2010.
60
Медушевская О. М.
61
См.: Круглый стол по книге О. М. Медушевской «Теория и методология когнитивной истории»//Российская история, 2010, № 1.С. 131–166.
62
См. новейшие рецензии на книги О. М. Медушевской: Шелохаев В. В. // Вопросы истории, 2010, № 12. С. 163–164; Сабенникова И. В. // Российская история, 2009, № 2 и 2011, № 1.С. 205–207; Миронов Б. Н. Новая апология истории (размышления над книгой О. М. Медушевской) // Общественные науки и современность. 2011, № 1. С. 139–148.
63
Медушевский А. Н. Когнитивно-информационная теория в современном гуманитарном познании // Российская история, 2009, № 4. С. 3–22; Он же: Когнитивно-информационная теория как новая философская парадигма гуманитарного познания // Вопросы философии, 2009, № 10. С. 70–92; Он же: Когнитивно-информационная теория в философии, истории и антропологии // Человек: образ и сущность. Когнитология и гуманитарное знание. М., 2010. С. 226–250.
64
Вспомогательные исторические дисциплины – источниковедение – методология истории в системе гуманитарного знания. Сборник памяти О. М. Медушевской. М., 2008; Когнитивная история: концепция-методы-исследовательские практики: Чтения памяти профессора О. М. Медушевской. М., 2011.
Социология науки изучает науку как социальный институт, исследует взаимоотношение науки как социального института с социальной структурой: виды сообществ, форм коммуникации, смена научных парадигм, социальные роли ученых, ценностные ориентации, механизмы признания, отношение к другим областям знания – наука и общество, наука и образование, формы коммуникации. Наука есть социальный институт со своей системой ценностей, нормами поведения, мотивацией, карьерой и оценкой. Функция науки – получение нового достоверного знания. Открытие обменивается на признание – фактор, определяющий престиж, статус и карьеру. Смена парадигм (переход от нарративизма к когнитивной науке) ставит научное сообщество перед вполне реальной дилеммой – занятие строгой наукой (и тогда разработка методов критической проверки данных и установление критериев доказательности выводов) или искусством (т. е. следование релятивистским установкам, размывающим научные методы и оперирующим псевдопонятиями, лишенными научного значения). Выбор на индивидуальном и коллективном уровне зависит от ряда внешних факторов, определяемых социологией науки, но в то же время диктуется осознанной нравственной позицией.
Этос сообщества ученых, – подчеркивала О. М. Медушевская, – в том, чтобы передать реальное знание. Фундаментальной ценностью выступает наука, а люди сами определяют свое поведение – стремиться к добыванию нового знания или имитации этой деятельности в угоду массовому успеху или идеологическим установкам политической власти. Дилемма различения подлинной и мнимой информации, а также различных способов приспособления к ней была прекрасно понятна для ученых XX в., вынужденных скрывать свои мысли или использовать эзопов язык для придания им идеологической легитимности. «Разумеется, – писала она, – идеологические запреты диктовали специфические формы критического изложения: закрытое общество всегда имеет свои, отличные от открытого общества формы введения социальной информации в научный оборот». «Осознавая себя в принципе продолжателями методологических концепций русской гуманитарной мысли, ученые лишались возможности объективного анализа ее идей и достижений. Рассматривая проблемы русской науки как глобальные, они в то же время утратили возможность систематического обмена идеями с западной наукой. Эти обстоятельства оказывали существенное влияние на выбор тематики исследований, способы реализации исследовательских инициатив, способствовали возникновению феномена самоцензуры, ставшего отличительной чертой представителей российской науки» [65] .
65
Медушевская О. М. Источниковедение в России XX в.: научная мысль и социальная реальность // Советская историография. М., 1996. С. 60.
Эта ситуация была прекрасно известна О. М. Медушевской, происходившей из семьи потомственной либеральной интеллигенции [66] , предки которой (по материнской линии) приехали в Россию из Швейцарии в XIX в. и добились успехов на государственной службе в Российской империи. Отец Ольги Михайловны – известный московский нотариус М. А. Медушевский – не только хорошо знал многих представителей делового мира предреволюционной России, участвуя в оформлении коммерческих сделок, но и представителей творческой интеллигенции как, например, Ф. Шаляпин и К. Бальмонт. Друзьями дома была семья историка А. И. Яковлева, ставшего крестным отцом О. М. Медушевской. А гостями – представители творческой и гуманитарной интеллигенции, например известный историк и ректор Московского университета проф. М. К. Любавский. Нет ничего удивительного, что в этой среде обсуждались все значимые проблемы того времени, как научные, так и политические, а доминирующие оценки определялись в целом идеологией Конституционно-демократической партии (партии народной свободы). Это относилось и к большевистскому перевороту и к роспуску Учредительного собрания, и к оценке установившейся диктатуры. Фактически это было хорошо известное многим представителям интеллигенции того периода состояние «внутренней эмиграции», выражавшееся во вполне критическом отношении к режиму и его идеологии, но одновременно – необходимости скрывать его в условиях коммунального быта (с сопутствующей враждебностью, слежкой и доносами) и массового террора 30-х гг. XX в. Как раз на это время пришлись школьные годы О. М. Медушевской и формирование ее научных интересов. Этими интересами был обусловлен выбор места обучения – исторического факультета МГУ, смененного позднее (в силу его эвакуации в 1941 г.) на Историко-архивный институт, по окончании которого в 1944 г. она была направлена в Научно-издательский отдел Главного архивного управления МВД СССР, где работала научным сотрудником. В 1948 г. она поступила в аспирантуру кафедры вспомогательных исторических дисциплин МГИАИ, где училась у А. И. Андреева, В. К. Яцунского, других выдающихся специалистов в области российской истории, источниковедения и исторической географии, пройдя путь от лаборанта до ведущего профессора кафедры. Основным мотивом при выборе темы научной специализации и диссертационного исследования, помимо научной значимости, всегда выступала степень удаленности от возможных советских идеологических манипуляций. Историческая география и изучение старинных карт в наибольшей мере соответствовали этому идеалу.
66
Подробнее см: Мастера русской историографии: Ольга Михайловна Медушевская // Исторический архив, 2010, № 3. С. 112–127.
Однако, политическая обстановка послевоенного периода быстро рассеяла эти иллюзии: научный руководитель кандидатской диссертации О. М. Медушевской – проф. А. И. Андреев был отстранен от преподавательской деятельности за приверженность западной науке и отказ выступить с критикой взглядов своего учителя – А. С. Лаппо-Данилевского, а сменивший его В. К. Яцунский также оказался объектом систематической критики в рамках идеологической кампании борьбы с «низкопоклонством перед иностранщиной». В этих условиях, вспоминала позднее О. М. Медушевская, написанная ею под руководством Андреева и защищенная под руководством Яцунского диссертация – «Русские географические открытия на Тихом океане и в Северной Америке (50 – начало 80-х годов XVIII в.) – получила, правда, очень высокую оценку ведущих специалистов, но одновременно – категорический отказ администрации в публикации. Уже в ходе защиты было заявлено, что содержащаяся в ней информация может быть использована идеологическими противниками, что исключало не только публикацию работы, но и возможность ее продолжения. Действительно, вскоре использованные в работе источники были
Не менее характерна ситуация с подготовкой второй – докторской диссертации – «Теоретические проблемы источниковедения». Ее первоначальный текст переписывался как минимум три раза по замечаниям «товарищей», причем с каждым разом становилось все труднее отстаивать заложенные изначально принципиальные позиции. Я помню, что после одного из таких обсуждений, она вернулась домой совершенно изможденная, сказав, что защиты скорее всего не будет вовсе, но, «возможно, это и к лучшему». На мой вопрос о причинах этого, она сказала, что они коренятся в невозможности идти на дальнейшие идеологические уступки и просто предложила пойти гулять в лес. Во время этой прогулки она заметила, что иногда бывает трудно определить, где проходит граница, после которой уступки становятся невозможны, но ее необходимо определить по линии этических и профессиональных критериев. Главным из них является сама возможность сохранения способности к творчеству, поскольку именно на ее уничтожение направлена вся идеологическая машина. Этим принципом Ольга Михайловна всегда руководствовалась и в своих отношениях с цензурой, четко объясняя редактору-цензору, какие его «пожелания» она готова принять, а какие – нет. Скорее всего, именно этим объясняется отсутствие у нее «толстых» книг: свои идеи она предпочитала формулировать в различных научных пособиях, учебных программах и в устной форме – в лекционных курсах, т. е. жанрах, в меньшей степени подвергавшихся идеологическим и цензурным ограничениям. Будучи чрезвычайно чувствительна ко всякому обману и лицемерию русская интеллигенция советского периода вынуждена была искать формы адаптации к враждебной социальной реальности используя иносказание и самоцензуру.
Для О. М. Медушевской было характерно поэтому тонкое понимание значения подлинной информации в отличие от ее имитационных, суррогатных форм. Официальная, идеологическая, партийно-бюрократическая риторика со всеми ее символами и атрибутами воспринималась как фальшивая и оказывалась по одну сторону, и наоборот подлинная, научная, интересная – по другую. Это проявлялось не только в науке, но и на бытовом уровне в подчеркнутом внимании к языку: когда в детстве я повторил некоторые выражения, использовавшиеся моей няней из простонародья, мне было строго разъяснено, что так говорить нельзя, потому что это неправильный и нечистый язык, которым говорят мещане. Точно также некоторые «революционные» темы, дававшиеся учителями для подготовки докладов и сочинений в школе – вызывали ее насмешливое отношение. О некоторых книгах речи даже не было – хватало одной ее иронической улыбки, чтобы понять, что это макулатура. Ольга Михайловна прекрасно знала всю мировую литературу, но особенно любила Пушкина. Любимые книги, которые мы вместе читали и обсуждали, как я теперь могу констатировать, все были так или иначе связаны с критическим анализом информации и источников, – начиная от «Мифов Древней Греции» Куна или «Песни о Гайавате» Лонгфелло в переводе Бунина до сочинений Пушкина, Гоголя, Аксакова, графа А. К. Толстого, Булгакова. То, как она читала «Порой веселой мая» или «Мастер и Маргарита» очень трудно представить как «просто чтение»: это была полноценная художественная интерпретация текстов, когда содержание передавалось не только словами, но модуляцией голоса, выражавшей драматизм, печаль, иронию и сарказм классических произведений с позиций собственного жизненного опыта и критического анализа драматической эпохи. Среди любимых авторов были, разумеется, Шекспир, Сервантес, Свифт, Марк Твен и О'Генри. В круг моего школьного чтения, помимо исторической классики (Геродота, Плутарха, Соловьева и Ключевского) были включены исторические источники – от летописей до описаний географических открытий – Кука, Магеллана и др., а также культуры и быта различных народов мира, включая совместное составление карт этих путешествий – тема, особенно близкая и интересная Ольге Михайловне. Существенное внимание уделялось и современной для того времени классике фантастики – Р. Брэдбери и братьев Стругацких (особенно книга – «Трудно быть Богом»). Позднее к ним прибавилась книга Дж. Оруэлла – «1984» и «Архипелаг Гулаг» Солженицына, доступные тогда только в самиздате. Поскольку я, совершенно свободно обсуждая политические вопросы в семье, часто говорил в школе то, что думал, существенное внимание обращалось на кодекс моего поведения и речи: четко разъяснялось, что можно говорить и что нет, до какой степени это опасно и почему. Это была прекрасная школа работы с информацией и, одновременно, практическое освоение принципов теоретического источниковедения [67] .
67
Казаков Р. Б., Румянцева М. Ф. О. М. Медушевская и формирование российской школы теоретического источниковедения // Российская история, 2009, № 1. С. 141–150.
В информационном пространстве общения, – считала О. М. Медушевская, – параллельно существуют два языка, обслуживающих различные цели – выражения достоверной информации для обеспечения адекватного знания реальности и манипулирования поведением людей. В первом случае система понятий – более проста: говорить правду легче, особенно, когда информация берется на веру, воспринимается без критической проверки. Во втором – имеет место более сложный тип информационного поведения (знаменитое «двоемыслие»), основанный на использовании метафор, образов, неопределенных или «танцующих» понятий. Не случайно искусство, имеющее функцию освоения негативной реальности, привыкания к ней, – говорила она, – дает такое большое количество ситуаций обмана (Отелло), самообмана (король Лир), подозрения обмана и стремления освободиться от него (Гамлет), гипер-подозрения и коварства («Коварство и любовь») и прозрения («Горе от ума»). Таким образом, анализ психологии информационного процесса возможен с использованием художественных образов. Однако наука и искусство преследуют разные цели: последнее имеет дело с типичными познавательными ситуациями, наука – с избранными.
В условиях однопартийной диктатуры сознательно избранная этическая позиция могла включать две различных схемы поведения: есть вопросы, по которым можно (а иногда необходимо) пойти на компромисс с действующей властью (если это касается тактических уступок), но есть вопросы, по которым категорически нельзя – когда уступки затрагивают существо работы ученого или его совесть, поскольку в этом случае компромисс означает утрату творческой способности – самого ценного достояния мыслящего человека. Соответственно выстраивалась оценка представителей советской историографии: от глубокого уважения к тем, которые смогли выстоять, несмотря на преследования (как Андреев и Яцунский) до скептического (в отношении М. Н. Покровского и его «школы») или просто иронического отношения к «официальным» историкам (как, например, М. В. Нечкина и ее окружение), не говоря о многочисленных одиозных представителях т. н. «историко-партийной» науки.
Сама О. М. Медушевская, знавшая подлинную цену человеческим эмоциям, обладала редким стоицизмом. Когда было совсем трудно или кто-то жаловался, всегда коротко и холодно говорила: «бывает хуже». Для человека, заставшего период сталинский репрессий (затронувших многих близких людей), видевшего взрыв Храма Христа-Спасителя (обломок стены которого пробил окно и влетел в ее комнату), пережившего войну (с ее холодом, продовольственными карточками и сбором зажигательных бомб, сбрасываемых немцами на Москву), непосредственно наблюдавшего в школьные годы борьбу с «врагами народа», в студенческие – кампанию по борьбе с «низкопоклонцами перед Западом» (одной из жертв которой стал ее учитель Андреев), а затем вынужденного десятилетия выживать в серых советских буднях, каждодневно отстаивая право на занятие наукой – эта короткая фраза весила очень много. Смерть Сталина, вызвавшая шок в советском обществе, была для ее семьи, напротив, знаком раскрепощения и возможных перемен к лучшему Сталинские политические процессы 1930-х гг., как и все последующие идеологические кампании – рассматривались как лживые и лицемерные, а советский коммунизм – как бюрократическая утопия, которая смогла утвердиться исключительно из-за примитивности массового сознания. Впрочем, отношение к революции и советскому строю было скорее научным, чем эмоциональным (в отличие от более старшего поколения научной интеллигенции). Этот строй, – полагала она, – не смог бы победить и, тем более, удержаться только с помощью насилия. Его утверждение, в конечном счете, было выбором основной части населения – крестьянства, подлинные уравнительно-распределительные настроения которого так ошибочно интерпретировала и идеализировала народническая интеллигенция. Изменение ситуации, возможно, следовательно, с осознанием массами и властью негативного результата выбора, сделанного в Октябре 1917 г. Перемены, связанные с «оттепелью», воспринимались, конечно, позитивно, но без всякого ложного энтузиазма. В этом отношении характерно и сдержанное отношение к т. н. «шестидесятникам» как в целом конформистской и лояльной режиму части интеллигенции: они, что же, узнали о сталинских преступлениях и «прозрели» только после XX съезда? – иронически спрашивала она. Именно поэтому она вполне приняла радикальные социальные перемены, связанные с перестройкой М. С. Горбачева и последующие преобразования 90-х гг. XX в., видя в них (несмотря на все трудности и издержки) естественный выход из тупика неэффективной репрессивно-бюрократической системы.