Против часовой стрелки
Шрифт:
«Пей, пей», — перебивал Коля, и щербатая кружка снова оказывалась у рта, а глаза у Коли были то ли серые, то ли бледно-голубые.
Эрика Оттовна преподавала в школе немецкий язык. Особое положение учительницы не позволяло звать ее, как других, по имени или одному только отчеству, но не мешало за глаза называть Немкой. Как-то само собой получилось, что с уходом мужа на фронт на нее легли его обязанности директора школы. Это она уговорила полуслепого Зайднера вести уроки вместо ушедшего на фронт преподавателя. Зайднер покряхтел о «чистой математике», но согласился. Блюму Борисовну и уговаривать не пришлось: та пошла бы хоть уборщицей — деревенская работа ей была не по силам. Когда
Колоски…
Обыкновенные колоски, которые остаются лежать на земле после жатвы, как на простыне парикмахера остаются волосы после стрижки.
Председатель Терентий Петрович сам руководил школьниками и сам вел учет собранным колоскам.
«Все для фронта, все для победы!»
Председатель озабоченно моргал, что-то отмечая у себя в тетрадке. Над его столом висел «Закон о колосках», но не для напоминания. За десять лет председатель выучил его наизусть, тем более что арифметика была простая: пять колосков, унесенных с колхозного поля, карались расстрелом или лишением свободы на десять лет с конфискацией всего имущества. Потому сам и следил за сбором колосков, сам пересчитывал детские фигуры, то и дело наклонявшиеся за драгоценной добычей — ни дать ни взять клюющие журавлята — и сам же принимал собранный «урожай».
Все для фронта, все для победы.
Терентий Петрович не мог уберечь их воюющих отцов — он руководил колхозом, а не войной, — но он пытался сохранить детей, а разве не это самое важное для фронта и для победы?
Нет, председатель не выписывал детям трудодни, он не имел права это делать; зато он мог их накормить.
Накормить досыта.
Почти досыта.
Из собранных колосков мололи муку и варили похлебку, прямо в школе, и председатель Овчинников сам снимал пробу, хороша ли.
Смачно, говорил он Ирине, дуя на ложку, а только чего-то не хватает. Какая ж ты стряпуха, если сама не распробовала?
Чего могло там «не хватать», если, кроме муки да кормовой свеклы, в этом вареве не было ничего?..
Зато дети были сыты.
Почти.
Тогда, пятнадцать лет назад, она не задумывалась, по какому острию ходил председатель Овчинников, а попросту — Терёха Моргатый, и многие ли знали о его хитрости, которую правильней было бы назвать Соломоновой мудростью: в голодное военное время обойти волчий закон мирного времени.
Колоски — это тоже «Заготзерно».
…Сын раздражается всякий раз, когда она спрашивает: ты помнишь колоски, Левочка? Бурчит сердито, не отвечает. Закуривает. Не хочет вспоминать, потому что это — война и голод. А помнишь председателя, он еще так моргал все время? Ты должен его помнить, как же!.. А Немку, не успокаивается бабушка, что у вас в школе учила? Она ко мне все ходила, когда я с малярией лежала, траву варила; а хинина в Михайловке не было…
…Опамятовавшись от оранжевого пожара, Ира продолжала говорить с мужем и умолкала на полуслове, видя рядом женское лицо. «У меня все Коля мой перед глазами, — она поперхнулась, — рассказываю, как мы тут голодаем». Лицо Немки сделалось неподвижным. Вскоре она поднялась и вышла.
Кто ей была эта Немка? Никто; чужой человек. Да только если б не она, не пришлось бы сейчас о пенсии думать. Тот горький отвар и поставил на ноги.
Да похлебка из колосков.
Нет, есть Ирина не ела: как можно, от детей? Зато председатель несколько раз давал брюкву и картошку, присовокупляя непонятные слова: «В счет трудодней». На ее робкий вопрос: «Это сколько же?..» — никто не мог дать внятного ответа.
Решила спросить у Немки — как раз вместе возвращались из сельпо. Но не спросила, а неожиданно для себя призналась, как пугала ее зимой эта дорога и пустая замерзшая степь вокруг; и про волков
— Что ж, — улыбнулась Немка, — молитва помогла или спички?
— Молитва всегда помогает, — ответила Ирина, — как не молиться, за хлеб насущный?
— А говорила: «голод», «голодаем», — отозвалась та после долгого молчания, — разве это голод, когда ты хлеб в руках несешь?
— А что же, как не голод? — Ира заплакала и рассказала, как съела зимой весь хлеб одна. — Дома дети, голодные! Ждали меня, ждали… А у меня в банке пшенички — чуть, полгорстки, да две картошки. Сварила…
Шли молча.
— Крупу надо без соли варить, совсем, — строго сказала Немка.
— Как же? Тогда вкуса никакого…
— Зато пшено разваривается, и у тебя намного больше получится, чем с солью. А соль потом добавь, когда готово.
Когда подходили к Михайловке, Немка придержала ее за рукав:
— Пойдем, я тебе покажу, — и не оглянувшись повернула влево, к балке, как здесь называли старый овраг.
Стояли у края, глядя на густой, жесткий даже на глаз, кустарник, расползшийся по дну оврага. Немка курила самокрутку, глядя вниз. Потом заговорила, и прервать ее было немыслимо.
Ты говоришь: голод. А ведь мы хлеб несем. Вот он, в руках. Целая буханка! Да крупа! И в каждом огороде картошка. Вон собака чья-то брешет — живая, никто ее не съел. Птицы не боятся летать. Бабы коров доят. Слышишь, коров! А ты: голод. Какой же это голод, ты под ноги посмотри: лебеда вон в цвет пошла, щавелю сколько… Голод?! Вон там голод, на дне балки. Хочешь голод увидеть — спустись. Не смотри, что кусты, эти кусты на голоде выросли, на костях. Некому было хоронить, да и сил не было. Так люди сами ползли поближе к балке, когда уж доходили… Там раньше трава росла; съели траву. И щавель тут весь был выщипан, где мы стоим. Вороны не летали; ворона тоже должна что-то съесть, чтоб летать, а что ей съесть, птице, когда люди червяков из земли выковыряли?! Хлеба хватало; только не нам, нелюдям. Забирали хлеб, и не в «Заготзерно» везли, а — оттуда. Да отовсюду, только бы забрать! Неделями возили — вот сколько хлеба уродилось! И запасы тоже отняли — подчистую, до зернышка. Солдат прислали. Красноармейцев, да. Вывозить хлеб не успевали: вагонов не хватало; он кучами свален, а рядом солдат с винтовкой. Солдаты не голодали — им паек привозили. Так один поделится своим солдатским хлебом… хлебом, который мы вырастили, мы все, кто тут жил: немцы, русские, украинцы. Тайком поделится, чтоб товарищ не видел. А другой… Другие, точно волки, на людей кидались. У солдат командиры есть, он не сам додумался, чтобы людей не подпускать к хлебу. Они, солдаты, и хоронили потом. А командиры? Командирам кто приказал?..
…Ничего, кроме кустов этих, там не росло больше. А что мертвым надо? Им и кустов не надо. Кусты — это для живых, чтобы костей не видно было, а то никаких слез не хватит. Да сколько земли осыпалось, за десять-то лет, уж засыпало их глубоко-глубоко, и хлеба им давно не надо.
А ты говоришь: голод. Голод там, на дне.
Женщина повернулась к Ирине: «Besessen, — они все были besessen: и голодные, и сытые. Наши-то от голода, а те? От злобы, но тоже besessen. Иначе как такое могло?..» Она не плакала, только лицо стало напряженным, и рот сомкнулся в жесткую, горькую линию. Лицо стало расплываться, раздваиваться, так что Ира видела сразу двоих: Немку и Кристен, и одна из них отводила волосы со лба и зябко вздрагивала плечами: «Besessen». Она незаметно вытерла глаза, и Кристен исчезла, растворилась в сумерках и том давнем времени, которое молодцевато неслось в пропасть под звуки песни «Если завтра война…».