Против кого дружите?
Шрифт:
Да… только бы не озлобиться! Что ни случись, только бы не озлобиться! Иначе – финита, страх от неверия или обезображенное тщеславием изживание. Как выразился неизвестный автор на стенке лифта:
Только летом листья зеленые, в осень – мертвые, золотые. Чаще юные люди влюбленные, чаще к старости люди злые.Разделся, проглотил горсть предписанных транквилизаторов и успокоился. Мне хорошо. Я снова в палате. За эти два дня я устал. Отвык от нормальной жизни.
И опять бесцеремонно пристегнули меня кожаными ремнями… Но я обманул их и, ловко сорвав с себя грубые путы, победно вознесся вверх ногами! И уже сверху успел заметить склоненные надо мной головы операционной бригады…
– Мотор!
– Есть мотор.
– Кинопроба.
– Начали.
– Послушай, – сказал я негромко, стараясь сдержать дрожь в голосе, – ты вот шутом меня считаешь. Все тут меня шутом считают, а что вы про меня знаете? Что вы знаете про меня? Душа моя утомлена, сердце высушено. Мне скучно, бесконечно скучно жить в этой глуши и не принадлежать себе, думать только о поносах, вздрагивать по ночам от собачьего лая и бояться, что за тобой приехали. А потом трястись по отвратительным дорогам на отвратительных лошадях. Читать только про холеру и ждать только холеру и в то же время быть совершенно равнодушным к этой болезни и к людям, которые ею болеют… И страшно, и скучно, и противно… Здесь веселиться, быть шутом, ездить на свинье, а дома ненавидеть свою жизнь, работу, со всеми поносами, рвотами, сифилисом… Господи! Стыдно за привычку жить и пить зря! И знать, что ничего другого уже не будет!
– Стоп, – улыбнулся Платоша, – теперь получилось. Все. Съемка окончена. Спасибо!
Я оторвал усы чеховского доктора Трилецкого, выпустил из глаз его слезы, еле сдержанные мною в кадре, и пришло облегчение, несмотря на усталость. Счастье от полноты страданий в принятых на себя чужих обстоятельствах. Редкое, парадоксальное счастье артиста.
Впервые на экране
Поставив точку в конце этой маленькой повести, я попытался было издать ее, но увы. Вскоре понял, что в советской действительности писать и печататься два совершенно различных дарования, довольно редко сочетающиеся в одной персоне. «Нормально, если первой публикации автор ждет десять лет, но так как Катя относится к вам, как к „культу личности“, думаю, что это произойдет быстрее», – заявил мне Анатолий Алексин, бывший в то время секретарем Союза писателей по детской литературе. Ему передала мою рукопись Катя Маркова, дочка тогдашнего главы Союза писателей СССР Георгия Мокеевича Маркова, с которой я находился в приятельских отношениях. Параллельно с этим мои друзья показали рукопись Юрию Трифонову. Вскоре он сам позвонил мне и весьма одобрил. Мнение такого подлинного художника, как Юрий Трифонов, было для меня даже важнее публикации. У Алексина рукопись я забрал. Он оставил ее в редакции журнала «Юность». Пожилая работница «Юности» посоветовала мне в свою очередь обратиться в журнал «Октябрь». «А где это?» – спросил я. Мне подсказали. Я обратился в «Октябрь», на улицу Правды. И там обрел своих первых редакторов. Они опубликовали мою повесть в 12-м номере 1983 года, за что благодарен им до сих пор. Позже повесть увидела свет за границей, в Словакии. Но Юрия Трифонова тогда уже не было. Он умер, не пережив хирургической операции, буквально через пару месяцев после нашего телефонного разговора. «Не бросайте, пишите. В вас есть космичность», – низким глухим голосом напоследок обязал он меня и повесил трубку.
Отложим пока разговор о космичности. Вернемся к фактам, как обещал. Когда писал «Возвращение к ненаписанному», я не ставил перед собой задачи рассказать о себе любимом. Автобиографическая канва нужна была мне как каркас для ощущений, которые пытался вернуть, ибо всегда по детству равнял себя. «Будьте как дети!» – сказал Христос. А как это – «будьте как дети»? Ведь детям порой непонятно то, что абсолютно очевидно для взрослого. Например, в школе еще при Сталине, когда я пошел в первый класс, учителя говорили и в учебнике было написано, будто бы все равны. Как же это равны? Когда у меня шерстяная школьная форма, а у парнишки с «камчатки» (так называлась задняя парта) байковый комплект. Я вот учусь, стараюсь, слушаю маму и папу, а Владик целыми днями идиотничает, симулирует сумасшедшего, чтоб в армию не ходить. В повести он фигурирует «верзилой Ярославом». От того и имя ему изменил, что мне всю жизнь перед всеми Владиками неловко. Они-то ведь не дураки вовсе, если этот в детстве был дурак. Очень даже не дураки. Владик Владику рознь. Теперь-то я понимаю. Но где-то в глубине души Владик для меня – он и есть Владик, так и остался. Ну и Бог с ним.
Женское имя Екатерина
Село Богослово. Кладбище, на краю заросший холмик. Полустертая надпись. «Родился, скончался… Филипп Васильевич, Катерина Васильевна. Абакумовы». Я разыскал, приехал, сдержал слово. Жену привез. На поклон, на смотрины. «Смотри, видишь – вот здесь, на кладбище, с мальчишками-пастухами мы собирали бутылки, сдавали в сельпо. Потом гудели – пряники, лимонад…» Мне было шесть лет. Я научился ругаться матом: «Пойдем, бл…, домой, бл…, спать, бл…, хочу». – «Не части», – советовали пастухи. Они меня уважали. Я был гость председателя. Иван Васильевич Коробкин – брат тети Кати – правил колхозом в селе Богослове. Последнее лето жизни Сталина. Теплое лето, свободное лето, последнее перед школой. Из Москвы я прибыл на грузовике. Впервые самостоятельно, без родителей. С тетей Катей. Она только кормила меня и укладывала. А остальное – трын-трава. Гуляй – не хочу. Вечером допоздна в клубе. Кинопередвижка. «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер!..» На длинной скамейке сидим мы все, как один, деревенские пацаны – «дети капитана Гранта». И здесь, у нас на глазах, в Богослове – «Падение Берлина». Спишь потом, как убитый. Утром – хлеб, чай в самоваре, на шишках, сырые яйца из-под несушки, колотый сахар. И понеслась… По деревне, на пруд, в колхозные парники за огурцами.
Тогда я впервые решил, что жизнь не вечна – испытал жуткий страх. Двоюродный брат тети Кати заведовал парниками. Он вымыл мне огурец и предложил прокатить на узкой телеге. Запряг. Молодая кобыла была еще с жеребенком. Я только собрался, не успел еще сесть, как она понесла. Вперед рванул жеребенок, мать вслед за ним. И я оказался между досками и колесом. Ни в сторону прыгнуть – колесо не пускает, настигает железным ободом по спине, ни на телегу повиснуть, хотя бы краешком, животом. Только вперед! Бежать вперед! Не уступить лошади! Изо всех сил – вперед! Задыхаясь, не уступить, не упасть. Иначе – конец. Убьет, раздавит безжалостное колесо.
Когда кобыла все же остановилась, так же неожиданно, как понесла, возница, двоюродный брат тети Кати, еще долго орал благим матом, утирая от пота вожжами испуганное лицо. С содранной, развороченной в кровь спиной, с огурцом во рту я машинально ковылял к дому, и никогда более мат не казался мне таким благим.
Полученные таким образом раны сработали на авторитет. Уже не дачник из города, а свой в доску, действительный член ватаги подростков, я впервые почувствовал особую защищенность, меня приняли в стаю. Осталось только найти врага. Он держался отдельно. Не ходил с нами. Однако раньше пацаны боялись его побить. Он был сын агронома. Теперь же другое дело. Я был гость председателя. И я должен, просто обязан был врезать ему как следует, а то чего он? Это произошло на пруду. Я подошел к нему первый, в мокрых трусах. Я дрейфил, но стал задираться. Ведь за спиной стояли они – мои пастухи.
Начал издалека:
– Ну ты чего?
– А что? – растерялся он.
– А ничего, – обнаглел я и, ухватив его руками за шею, подножкой сбил с ног.
Но он не давал положить себя на лопатки. Он не сдавался. Я выкручивал ему руки, применял болевой, чего еще? Терпел, он терпел! Долго терпел, потом разревелся. Тогда пастухи засчитали мою победу. Удаляясь, мы так и оставили его в грязном песке. Не умолкая, пересыпая матом каждое слово, я пытался заглушить совесть. «Не части», – успокаивали меня тогда пастухи, но мне до сих пор перед ним стыдно.
В тот же вечер у скамейки за палисадником я сломал лапу котенку. Хотел научить его кататься на двухколесном велосипеде. Красном своем, подростковом. После ужина не мог долго уснуть. Ночью проснулся весь в слезах от страха. Подошла тетя Катя, гладила, утешала. Я признался ей про котенка: «А мама кошка не придет ко мне отомстить?» – «На нем все до свадьбы заживет», – уговаривала меня тетя Катя, и я уснул.
На этом же красном велосипеде в конце лета отец тащил меня, привязав веревку к рулю, на станцию через темный лес. Он специально приехал за мной. Забрал с вещами из вольницы в первый класс, в школу. Я только держал баланс. Педали крутились сами. «Дорогой длинною…»