Проза как поэзия. Пушкин, Достоевский, Чехов, авангард
Шрифт:
Из всего контекста явствует, что Казанова вообще мало интересовался политическими ролями Сен–Жермена (его тайной потерпевшей крах дипломатической миссией в Нидерландах по поручению маркизы де Помпадур и за спиной премьер–министра де Шоазёля и его бегством в Англию). Как это часто бывает у Пушкина, для интертекстуального осмысления релевантен не ограниченный потенциал отдельного мотива, к которому отсылает данный текст, а потенциал всего претекста. Пушкинская интертекстуальность не локальная, а экспансивная, контекстуальная, т. е. она заставляет читателя распространить интертекстуальное восприятие на весь претекст, идти в претексте, исходя из мотива, с которым текст устанавливает контакт, во все стороны. Итак, присмотримся поближе к тем местам, где Казанова делится своими впечатлениями о Сен–Жермене.
В пятом из 12–ти томов (volumes) Казанова описывает первую встречу с Сен–Жерменом (1757) в Париже у маркизы де Юрфе и поведение Сен–Жермена в обществе (II, 95). Второе упоминание содержит эпизод 1758 г. в салоне маркизы де Юрфе с рассказом о фанфаронстве Сен–Жермена и сообщением о том, как Сен–Жермен очаровал сначала маркизу де Помпадур при помощи eau de jeunesse
286
Hai самом деле эта встреча должна была произойти еще в 1763 г.; см.: Der Graf von Saint-Germain. 'Ed. G. В. Volz. S. 284.
Какой образ Сен–Жермена создает в своих мемуарах Казанова, завоевавший себе в Париже положение магией и спекуляциями? Без всякого сомнения, мемуарист относится крайне скептически к очевидным неправдам («ses rodomontades, ses disparates et ses mensonges») и чрезмерным странностям лжемага Сен–Жермена, недвусмысленно давая при этом понять, что он не верит ни в одно из его чудес. Но, с другой стороны, мемуары Казановы не дают ни малейшего основания предполагать у него что-либо похожее на презрение, ненависть или соперничество. Не по праву утверждает С. А. Рейсер, что «Сен–Жермен был ненавистным и постоянным соперником Казановы в самых различных областях их разнообразной деятельности». [287] Наоборот, Казанова относится к «этому знаменитому и знающему обманщику» («ce c'el`ebre et savant imposteur»; II, 326) не без одобрения. Он признает его образованность, широкое владение языками, музыкальные способности и знания по химии, подчеркивает его приятную наружность и называет его мастером привлечь к себе всех женщин. [288] Особо Казанова подчеркивает способность Сен-Жермена словами обворожить и обольстить людей:
287
Рейсер С. А. Пушкин и мемуары Казановы. С. 130. Автор ссылается на неизвестную мне работу: Barthold F. — W. Die geschichtlichen Pers"onlichkeiten in Jacob Casanovas Memoiren. Beitr"age zur Geschichte des achtzehnten Jahrhunderts. Bd. 2. Berlin, 1846. S. 90—94.
288
«II avait un ton d'ecisif, qui cependant ne d'eplaisait pas, car il 'etait savant, parlant bien de toutes les langues, grand musicien, grand chimiste, d’une figure agr'eable, et ma^itre de se rendre amies toutes les femmes» (П, 95).
«Tout ce qu’il disait 'etait fanfaronnade, mais tout 'etait noble et rempli d’esprit. Je n’ai jamais de ma vie connu un plus habile et plus s'eduisant imposteur» (П, 164).
«Все, что он говорил, было фанфаронство, но все было благородно и полно блеска. Я в жизни не знал более умелого и более обольстительного обманщика».
Но прежде всего и не однажды Казанова отдает дань искусству Сен-Жермена рассказывать:
«Cet homme, au lieu de manger, parla du commencement jusqu’`a la fin du d^iner; et je l’ai 'ecout'e avec la plus grande attention, car personne ne parlait mieux que lui […] dont l’'eloquence et les fanfaronnades m’amusaient. Cet homme qui allait souvent d^iner dans les meilleures maisons de Paris, n’y mangeait pas. П disait que sa vie d'ependait de sa nourriture, et on s’en accomodait avec plaisir, car ses contes faisaient l’^ame du d^iner» (II, 95).
«Этот человек вместо того, чтобы кушать, говорил с начала до конца обеда; и я слушал его с самым большим вниманием, потому что никто не говорил лучше его […] красноречие и фанфаронство его забавляли меня. Этот человек, который часто ходил обедать в самые лучшие дома Парижа, ничего там не ел. Он говорил, что его жизнь зависит от его пищи, и все с этим с удовольствием примирялись, потому что его рассказы были душой обеда».
Икусством рассказывания объяснимы многие легенды, распространяемые вокруг Сен–Жермена, между прочим и легенда о его библейском возрасте, которую подтверждает Казанова:
«Cet homme tr`es singulier, et n'e pour ^etre le plus effront'e de tous les imposteurs, impun'ement disait, comme par mani`ere d’acquit, qu’il avait trois cents ans» (II, 95).
«Этот весьма странный человек, рожденный для того, чтобы быть самым наглым из всех обманщиков, безнаказанно утверждал, говоря как бы между прочим, что ему триста лет».
Однако наглость таких небылиц смягчается в изложении Казановы двумя способами. Во–первых, вранье Сен–Жермена было всегда занимательно:
«Il contait effront'ement des choses incroyables qu’il fallait faire semblant de croire, puisqu’il se disait ou t'emoin oculaire, ou le principal personnage de la pi`ece; mais je n’ai pu m’emp^echer de pouffer quand il conta un fait qui lui 'etait arriv'e d^inant avec les P`eres du Concile de Trente» (II, 145-146).
«Он нагло рассказывал недостоверные вещи, и слушатели должны были притворяться верящими ему, потому что он утверждал, что был или очевидцем, или главным персонажем рассказа. Но я не мог не расхохотаться, когда он стал рассказывать о чем-то, случившемся с ним во время обеда с Отцами Тридентского
Во–вторых, утверждение библейского возраста смягчается Казановой тем, что Сен–Жермен рассказывал о давно прошедших событиях так подробно, так внушительно, с такими мелкими деталями, как будто он физически присутствовал. Таким образом, очевидное и наглое вранье оправдывается исскусством занимать позицию «внутринаходимости» относительно прошедших событий, превращать мертвое прошлое в живое настоящее, в чем и заключается магия рассказывания. [289] Искусство рассказывания предполагает также способность учитывать реакцию слушателей и предвосхищать возможные возражения. Как известно по нескольким источникам, Сен–Жермен сам всеми силами способствовал возниковению легенд вокруг себя, но, будучи внимательным, не увлекающимся рассказчиком, он в присутствии критической публики свои магические достижения релятивизировал. Подлинной сущностью «жизненного элексира», например, оказывался тогда чай, основным компонентом которого были листья остролистной кассии, т. е. слабительное, впоследствии получившее имя Th'e Saint-Germain. [290]
289
Ср. воспоминания барона Карла фон Глейхена: «Рассказывая о временах Карла V простоверу, Сен–Жермен поверял открыто, что он там лично присутствовал. Когда же он говорил с менее доверчивыми, то он довольствовался описанием малейших обстоятельств, жестов и выражений лиц говорящих, вплоть до описания комнаты и места, где они стояли, с такими подробностями и с такой живостью, что получалось впечатление, что рассказывает очевидец» (Souvenirs de Charles Henri Baron de Gleichen. Paris, 1868. P. 122 s'eq.; цит. no: Der Graf von St. — Germain. Ed. F. B"ulau. S. 346—347; Der Graf von Saint-Germain. Ed. G. В. Volz. S. 49).
290
См.: Volz G. В. Einleitung // Der Graf von Saint-Germain. Ed. G. В. Volz. S. 31—32.
Итак, в рассказе Казановы, который в старости, когда писал «Мемуары», совместно с графом Валленштейном сам занимался кабалистикой и алхимией, все чудесное и магическое с Сен–Жермена «облупливается». Остаются лишь чудесный рассказчик и магия его искусства.
Если понимать намек Пушкина на Казанову не локально, а контекстуально, то Сен–Жермен предстает перед нами как маг рассказывания, как прототип литературного автора. Сен–Жермен — первое звено в цепи магов–рассказчиков этой новеллы. Казанова с восхищением внимает недостоверным рассказам Сен–Жермена. Томский, читавший Казанову, не всегда достоверный источник, рассказывает свой анекдот, который роковым образом обольщает Германна. Пушкин передает рассказ Томского и историю Германна, обольщая читателя и заставляя его колебаться между фантастическим и психологическим прочтениями. Читатель зачитывается новеллой Пушкина, становящегося в один ряд с ненадежными рассказчиками–авантюристами.
В чем заключается тайна Сен–Жермена? Существует ли магия карт? На эти вопросы метатекстуальная новелла «Пиковая дама» ответа не дает. На вопрос о существовании чудесного Пушкин отвечает: «Авось». Но, без сомнения, существует цепь сомнительных в своей истине магов рассказывания, в которую Пушкин, способный к ироническому автопортрету, включает и самого себя.
ОБ ЭВОЛЮЦИИ ПОЗДНЕЙ ЭЛЕГИИ А. С. ПУШКИНА [291]
«Le bonheur… c’est un grand peut–^etre, comme le disait Rabelais du paradis ou de l’'etemit'e. Je suis l’Ath'ee du bonheur; je n’y crois pas, et ce n’est qu’aupr`es de mes bons et anciens amis que je suis un peu sceptique». [292]
291
Русский вариант статьи, напечатанной в сборнике: Periodisierung und Evolution. Ed. W. Koschmal. Wiener Slawistischer Almanach. Bd. 32. Wien, 1994. S. 89—113.
292
Письмо П. A. Осиповой от ноября 1830 г. из Болдино (XIV, 123). Все цитаты из сочинений и писем Пушкина приводятся по изданию: Пушкин А. С. Полное собрание сочинений. М.; Л., 1937—1959. Римская цифра обозначает том, арабская — страницу.
Полемика с Ленскими
После «Сельского кладбища» (1802), первого перевода Жуковским Греевой «Элегии, написанной на сельском кладбище», элегия выдвигается на центральное место в русской поэзии. [293] В эпоху классицизма она влачила скромное существование на периферии жанровой системы. Под знаменем же сентиментализма, предромантизма и романтизма она стала не только ведущим жанром, но и окрасила собой всю систему поэзии. [294]
293
Разумеется, это произошло не сразу. Лазарь Флейшман обращает внимание на то, что «выход элегии на магистральные пути русской поэзии» следует датировать не 1802 г., а серединой 10–х гг. (Флейшман Л. С. Из истории элегии в пушкинскую эпоху // Ученые записки Латвийского гос. университета. Т. 106. Рига, 1968. С. 30).
294
См. синхроническое рассмотрение жанровой системы русской романтической поэзии: Сендерович С. Алетейя. Элегия Пушкина «Воспоминание» и проблемы его поэтики. Wiener Slawistischer Almanach. Sonderband 8. Wien, 1982. S. 121—138. Ha элегическую стихию в не–лирических произведениях Пушкина указывает: Сендерович С. Пушкинская повествовательность в свете его элегии // Russian Literature. Vol. XXIV. 1988. P. 375—388.